делать людей и вообще в свою неограниченную власть — безгранично… Вышло-то не так. Молодые животные, раз отведав полной свободы, не поддались потом ежовым рукавицам. Малый, которого стали преследовать, загонять в семейное стойло, отбился от рук, в короткое время спился и умер… Верочка родилась после его смерти, спустя два месяца; вдову, ее мать, хотели опять воротить в родное гнездо, чтобы теперь уж вновь «устроить» в каком-нибудь прочном гробе, так как думали: «будет, отведала, теперь надо и притихнуть»; но это не удалось, и, почти бросив дочь, как бремя, она в очень скором времени вышла по собственному желанию за молодого купчика. Это был несчастнейший брак, и она недолго прожила. Верочка таким манером осталась сиротой и жила и росла почти без призора, среди нашей громадной семьи… У ней не было отца, не было матери, она рано узнала сиротство, рано поняла, что она — чужая в этой семье, но что без семьи ей жить нельзя… Вот теперь и считай, что дали мы этому бедному ребенку… Уж к непостному-то в ней было посеяно желание безграничное: вспомни свадьбу… Это желание непостного-то в ней уж без всякой воли ее было, и если бы она росла с первого дня рождения в монастыре или в лесу дремучем, и то сказалось бы (потом оно и сказалось)… Так было это ужасно сделано, что Верочка не могла уже считать, что в жизни есть что-нибудь выше этого… Это — раз, что мы ей дали. Потом припомни, что такое было в наших семьях?.. Я уже говорила, что мне казалось, будто
Я промолчал.
— А потом ложь… Любовь — это неправда, а подделка под любовь — это правда… Труд — это так только, чтоб не заметили какой-нибудь гадости, больше ничего; вся задача — увильнуть от труда, да и жизнь-то человеческая — всех перехитрить, надуть, провести и дорваться… Не умею я говорить-то, а то бы я тебе не так все объяснила… Ну вот тебе пример скажу: сесть, например, к подоконнику и барабанить по нем часа четыре, будто играешь на фортепьяно, — это очень приятно; посмотри на нее — артистка; а за настоящее фортепьяно сесть — слезы, мученье; все этому, настоящему, сопротивляется в ней… Надо работать — это выше сил ее… Это — если хочешь — лень, но самая глубочайшая, то есть природная, непобедимая… Полюбить человека и жить с ним, разделяя его труды и заботы, это — бремя, скука, тоска, мучение; легче лечь в гроб, это просто, это — правда; а вот выскочить за старика, притворяться любящей, наивной, в то же время — обманывать его на каждом шагу, вести три интриги зараз: это и интересно, и весело, и хлопотно, словом, это не просто, не правда, это-то вот по натуре ей, это-то ей и нужно, она тут пополнеет, повеселеет. Словом, из этой несчастной девочки мы выработали существо на явную гибель. Детей своих учили мы кое-как (за деньги можно было, не учась ничему, получать дипломы и что угодно), а Верочка, как сирота, которая жила то тут, то там, еще меньше знала что-нибудь. Стало быть, только действительность, только бесплодная путаница нашей жизни, пропитанное ложью влачение дней и годов, только это и учило ее. А, как сирота, она пристально присматривалась ко всему, и вот вышел человек, который может жить только из жажды дорваться, и притом только в такой обстановке, где все — ложь, где все — неправда, выдумка… Ну, и нельзя ей было жить, потому что на эту бедную, неповинную голову гроза-то грянула уж совсем нежданно-негаданно. У нее, бедняжки, и жиру-то не было еще, как у нашего брата, про запас. Ее, друг ты мой, ведь прямо сожгло огнем…
Анна Федоровна вздохнула и с грустью прибавила:
— Да — народили мы уродов!..
— Как вы думаете, Анна Федоровна, надолго хватит этих уродов-то?..
— Не знаю, голубчик… Кажется, что надолго, а впрочем, не знаю… В России ведь до сих пор чудеса творятся воочию… Ведь и в нашей семье-то — ведь и в этом омуте — какие сокровища вдруг оказались! Не всё — несчастные Верочки… Не знаю, как это случилось, а есть… Кажется, и семья такая же гнусная, еще гнусней наших, кругом гнилушки, сор, пыль — смотришь: выходит такое диво, точно совсем новый человек, совсем новый, прямой, умный, здоровый, честный — ну, одним словом, новый как есть, то есть для нас-то, для гнилушек-то новый… Вот я про Верочку-то говорила, что гроза-то на нее нагрянула… Надо тебе сказать, что не в одной нашей только семье Верочки вырастали — нет: во всех семьях, сколько я их ни знала на своем веку, — как грянула гроза-то, везде нашлись и Верочки, совсем хорошие, совсем новые… И много таких-то… Опять скажу тебе: как они выходили из этого содома невредимыми — понять не могу, только выходили, и много их есть на Руси… Прямо из семей, в которых целыми поколениями не было ни о чем думушки, кроме как о кармане, прямо из этаких-то семей стали выходить люди вполне самоотверженные и ничуть, ни капельки о себе не думающие… Из этих омутов и болот появлялись молодые ребятки, девушки и юноши и — точно кто научил их — вдруг всё отлично понимали, принимались за работу… Да вот у нас, рядом с нами, жила одна такая семья… Сколько они на своем веку замяли, перегубили народу, что это были за тираны — пересказать невозможно… А из их семьи (очень богатые люди были) вот две дочери вышли — не надивлюсь, что за красота… Пробудешь у нас, увидишь: одна, например, приезжает иной раз зимой в полушубке, в мужицких сапогах, силища, здоровье — живет акушеркой в деревне… Поговори-ка с ней, поузнаешь, как она занята делом, как она много знает правды, которой никто не знает, и не пишут о ней… Ни одного словечка у нее нет о себе — всё о чужом горе, чужой беде… Есть чудеса, есть, друг мой любезный…
Анна Федоровна помолчала.
— Так вот, о Верочке-то… Как грянул это гром-то, стало это все валиться, падать, резаться… А с другой стороны (что чудом-то уцелело) — стало учиться, работать, позабыло и спесь дворянскую и всякие претензии… в эту-то пору Верочке пришлось очень туго. Еще в то время не успел родиться тот веселый народ, какого теперь развелось видимо-невидимо… Посмотри-ка, теперь у нас три театра, поют французские пьесы… А пьянство-то! Слава богу, теперь есть на что попить-погулять… Жалованья какие-то явились необыкновенные, прежде и во сне таких не снилось… Деньги появились, бог их знает откуда, у людей, которым бы, кажется, и получать-то их не за что… Теперь, говорю, уже есть этот веселый и жирный омут, уж завелся он, — а тогда его не было; тогда думали, что пришлось погибать… Тогда Верочки не знали еще, что будут красные дни. Прямо приходилось идти в прачки, прямо приходилось зарабатывать тяжким трудом хлеб насущный… И иные — я уже говорила тебе — прямо и взялись за дело, точно готовились к этому, вот и Верочка пробовала было делом-то заняться, пробовала пристать к подругам, взялась за ум… Ходила к ним, вместе читали, готовились, кто в учительницы, кто в акушерки, кто в телеграфистки… Ходила и она, но ничего не вышло… Нельзя и выйти-то было ничему!.. Глупо кажется ей, скучно!.. Не верит ничему. Какая-нибудь из ее приятельниц скажет: «выучусь акушерству, буду жить в деревне, всем помогать, работать…» — Не верит… думает, что просто доктор, который лекции читает, красив — вот и бегает она, а вовсе не для ученья! Что прикажешь делать!.. Пробовала в школе заниматься — и это кажется ей притворством… Не понимает, не может понять, что оборванным, нищим ребятишкам нужна наука, что и они — люди… Просто не понимает этого!.. Учит она их, но знает, что это она делает только из приличия (все тогда бросились учить) и что не в этом главное… Да и из мужчин много и сию минуту есть таких, которые тоже думают, что главное не в этом, а притворяются… Теперь есть такие и тогда были… Вот Верочка и сошлась с таким; он уж был женат на ее подруге (хорошая, прямая женщина), и обоим им было по вкусу это… То есть оба они знали, что все это там, «делать добро» и прочее и прочее, что все это — только так… а главное-то вовсе не то, и что без этого главного-то, то есть без обмана-то, — скука, тоска, что без этого «настоящего-то» — то есть без их отношений, основанных, как видишь, на обмане, — и жизнь не в жизнь, и давно бы пора разогнать всех этих оборванных мальчишек и прекратить всякие акушерства… Ну можешь