вошло в меня и в ребят так же просто и залегло в душе так же прочно, как входит в понятия ребенка убеждение в том, что зимой нужен снег, а летом цветы, что собаки не ходят в птичьих перьях, что рыба не бывает покрыта шерстью. Словом, сознание неизбежности с нашей стороны прекратить все это залегло в самую глубину чувства, родилось и стало жить без разговоров, без доказательств, без определений и разъяснений. Интересы, надежды и радости деревни до такой степени оказались важными и действительно правдивыми интересами, что в самом непродолжительном времени отодвинули на самый задний план все интересы нашего господского дома. Наравне со всей деревней мы сегодня ожидали сходки и с таким же нетерпением интересовались ее решением по какому-нибудь деревенскому делу; наравне со всей деревней мы желали, чтоб начатый деревней процесс против опекуна был выигран мужиками. Мы вместе с деревней тосковали накануне описи и продажи, перебирая и разбирая характеры и натуры разных кулаков, которые нахлынут завтра на мужиков, делали предположения, кому что достанется, кто что купит… Словом, мы жили тем же самым, чем жила и деревня. Благодаря ей получилась совершенно определенная цель и для наших учебных занятий. Мы стали учиться уже не просто для того, что нужно быть грамотным и вообще нужно знать, а для того, чтобы, выучившись, сделаться мировым судьей и решать дела по справедливости; мы учились для того, чтобы поступить в адвокаты и защищать, а денег за это не брать. Лиза должна была выйти замуж за министра и сослать опекуна в Сибирь. Это были самые первообразные планы, в моих ребятах еще не угасло сознание своего привилегированного положения, и при полном сочувствии чужой беде они полагали, в качестве барчат, помогать этой беде как-то со стороны и вовсе еще не подозревали, что червь любви к ближнему, раз он стал точить сердце человеческое, насквозь проточит его и докажет, что сочувствие со стороны — не вся правда. Во всяком случае я верю, да и вы сами видите, что зародыш любви к ближнему в ребятах моих не выдуманный, не напускной, и он будет расти, хочешь не хочешь, как и всякое зерно…
Пишу вам такое громадное подробное письмо, потому что мне надо, для самого себя надо и необходимо, объяснить крупный факт моей жизни, мой брак, а этого сделать нельзя без всех изложенных подробностей. Постараюсь, однако, рассказывать покороче. Наши отношения с госпожой Нееловой все время были самые обыкновенные отношения чужих, хоть и знакомых друг с другом людей. Так по крайней мере относился я к ней; я живу у нее для детей, живу потому, что не могу бросить их; она понимала это, не мешалась и, казалось, была очень довольна и покойна. Но «мужчина» — не семья, не любовь, а именно представление, понятие «мужчины» — играл в ее миросозерцании и жизни значительную роль: повдовев месяцев шесть-семь, она стала по временам заводить речь со мной на ту тему, что, мол, вся прошлая жизнь ее была какой-то дурной оон, а теперь вот начинается нечто новое, «новая жизнь». Выходило даже так, что теперь только и начинается собственно жизнь, а прежде было бог весть что. Рассказывала она в таких случаях о своем браке, о том, какой молоденькой девочкой выдали ее за покойного мужа, который не смотрел на нее иначе, как на молодое животное. Оказывалось, что и сам покойник не был ничем иным, как животным… Вот теперь, оставшись без этого дурного влияния дурного мужа, она только начинает жить, понимать жизнь, сознавать свои обязанности; она с ужасом видит, что ничего не знает, ничему не училась, и не раз говорила мне, что теперь бы она охотно села за книжку вместе с своими детьми… Все это было справедливо, верно, и я бы охотно сочувствовал ей, если бы не видал, что начало «новой жизни» она связывает не столько с «книжкой», сколько с «новым» мужчиной. Она «сейчас будет другая» — так можно было понять, зная ее натуру, — но только рука об руку с другим, новым мужчиной. И это бы все ничего, но, за неимением мужчин, ни новых ни старых, в наших глухих местах, я видел, что она непрочь была пойти в путь и со мной… Однажды как-то вышло так, что она нашла предлог прийти ко мне в комнату, когда я уж собирался спать, завела речь о своей горькой доле и заплакала; потом с ней сделалась истерика, потом обморок, среди которого она, однако, могла еще сделать мне указание и слабо произнесла: «расстегните!» Я расстегнул ей платье, но почему-то придал всему этому иное толкование, которое и она, должно быть, поняла, потому что сердилась и не говорила несколько дней кряду. Ввиду всех этих обстоятельств я хотя и понимал ее положение, и прошлое и настоящее, но держался от нее в стороне, был с нею чужой; жажда личной свободы хоть в этом-то отношении как-то особенно была сильна во мне после того, как я отдался чужим интересам. Именно это-то право также в свою очередь идти с кем-нибудь рука об руку я и хранил за собой, как единственное, что осталось от моего я. В довершение всего она мне не нравилась, была физически мне неприятна, не говоря о несимпатичности, которою веяло от ее душевной изломанности. В самом деле, чего-чего не было пережито этим праздным существом в эти праздные и растленные годы замужества! Если бы кто-нибудь сказал мне, что обстоятельства
А ведь «отдали»! И опять всё те же ребята!
И отдали так скоро, что я до сих пор еще не опомнился!.. И как все просто вышло!
Опекун стал ухаживать за вдовой. Два или три раза он приехал «так», не по делам, разговаривал со вдовой о «постороннем», даже — представьте себе! — «о Париже». Волчье лицо его улыбалось ровно полчаса; полчаса губы у него были сдвинуты на сторону: это он желал понравиться. И как ни покажется это невероятным, а он имел успех у вдовы… Волк этот делал, конечно, «свое же дело»: он добирался до имения, желал быть полным хозяином, отчего ж не повенчаться на этой дуре, которую, конечно, он сумеет привести к одному знаменателю? И любительница идти рука об руку с первым встречным нимало не возмутилась мыслью о подобном браке. Посредники между опекуном и ею, явившиеся немедленно вслед за тем, как сам опекун обнаружил свои намерения получасовой улыбкой, сумели выставить на вид, что дети при таком хорошем хозяине будут обеспечены на всю жизнь, что сама она вновь вступит в свет, который отворачивался от нее, помня ее заграничные экскурсии, но главное, что выставлялось на вид, было то, что опекун — мужчина свежий и что, живя с ним, она попрежнему «ничего не будет знать»… Отсутствие всякой сообразительности и благоговение пред словом «мужчина» стали быстро укреплять в пустой голове моей будущей жены мысль о браке с волком… И я с ужасом увидел, что мне необходимо разрушить этот план, этот брак; но я не мог иначе этого сделать, как женившись на ней сам.
Что я не уживусь с опекуном, когда он женится на моей теперешней жене, — это было ясно; он начнет все по-своему и прогонит меня. Что он поведет детей иначе — это также было ясно. Ясно было, что он их забросит вместе с матерью; что деревня, мужики будут разоряемы свободной рукой — также не подлежало сомнению. Как тут быть?
Добрые семена, посеянные в сердцах моих ребят, он непременно будет «искоренять», он будет им отцом, перед которым «не смей пикнуть», он «пристроит их к месту» и покорит непокорных… Представьте себе, что может сделать такой волк с детьми, что он сделает с мужиками, с деревней, сделавшись «полным» хозяином?
И опять мне представился случай уйти; теперь уж я бы мог уйти с полным сознанием моей невинности: я не мог давать ложной клятвы в любви… Не правда ли, как честно и благородно! А честно оставлять на съедение трех честных людей, честно обрывать начавшее пробуждаться в них сознание любви к ближнему? Честно покидать этого ближнего, для которого на моих руках растут три добрые существа? Подумайте!
Я подумал и женился. Чего мне это стоило и как случилось — я в подробности рассказывать не буду. Я женился с тем, чтобы самому быть опекуном (теперь я уж добился этого) и также быть полным хозяином в тех добрых отношениях, которые установились между мною, детьми и деревней… Но могильный холод оковал мою душу… Я зарезал себя, и меня теперь нет на свете… Когда я стоял под венцом и когда услыхал слова «расстоящая соединивый», я думал о соединении не себя с моей женой, людей видимо «расстоящих» друг от друга, а о чем-то другом — и радовался умом, хотя сам был мертв и даже зяб от внутреннего холода… Я радовался тому, что, умирая, соединяю «расстоящая» — моих ребят и деревню, в общей симпатии друг к другу, в сознании общего труда, общей жизни… В самом деле — зачем им быть «расстоящими»? Разве это справедливо? Разве не в этом вся неправда, все зло?
А ведь они были бы «расстоящими», если б я не зарезал самого себя… Теперь этого не будет… Вот этим сознанием и живу я, и радуюсь, и веселюсь всякий раз, когда только представлю себе, сколько было бы сделано зла, если бы я пожалел самого себя…
Не велика беда, что меня нет в живых, — зато сколько растет живого, хорошего на моей могиле…