— В земстве будет служить?
— Нет, просто будет сама… Нельзя брать неисполнимые обязанности только потому, что дают жалованье. Будет жить с нами и делать, что возможно…
— А средства?
— Ну, что дадут… Яйцо, курицу…
Федор, оставаясь по-прежнему босиком, возился около самовара…
— А вы с Федей?
— А мы, вот видите… столярничаем… Есть тут крахмальный завод, мы поставляем ящики…
И затем он рассказал, как попали они сюда.
— Мы разошлись, — сказал он коротко, — с женою… Нельзя было жить там, не было подходящих заработков… Мы продали крестьянам, что можно было, и вот я вздумал вернуться в ваши края… Отсюда ведь близко до города, где мы с вами когда-то учились… Вот мне там и посоветовал один человек арендовать лоскуток земли, — здесь земли немного, только самим хлеба, правда, хватает, но мало всего другого. Лизе надо, Василью не всегда хватает… Да и нам…
Я не решился расспрашивать его о супруге, так как в этом преждевременном старчестве, одряхлении человека брак его несомненно играл большую роль… Впоследствии я узнал, что она живет у богатых родственников. Не решился я расспрашивать «иностранца» и о том, как он находит свою теперешнюю жизнь, но не потому, чтобы находил эти вопросы нескромными для него, а потому, что не было в них надобности: в самом «иностранце», теперь походившем на старого русского крестьянина, не было никакой тени сомнения в том, что положение его могло бы быть какое-нибудь иное, чем то, в котором он находился; к этому положению привела его жизнь, его убеждения и необходимость, а как же противиться необходимости? Не было ни в нем, ни в Феде и мысли о каком-либо ином образе жизни… Глядя на эту спокойную покорность результатам, к которым привела самая жизнь, не было никакой возможности завести каких-нибудь теоретических разговоров.
Неудивительно поэтому будет, если я скажу, что после нескольких минут первого свидания, наполнявших нас оживлением и радостью, я скоро стал ощущать некоторую скуку. С большими промежутками молчания пили мы чай, говорили о мелких ежедневных трудах… и, увы! опять припомнилась мне мелочность «иностранца»! Ничего ни смешного, ни остроумного, ни громкого. Нет, все однообразно, бледно и так неинтересно, как неинтересно заказчику платья или сапогов быть долгое время в кругу портных и сапожников, долгое время слушать их портновские разговоры. Так и мне неинтересно было сидеть со столярами, потому что «иностранец» и Федя были в самом деле столяры…
«Чужие мы друг другу!» — решил я. На другой день я с трудом дотянул до вечера, когда надо было уезжать… Вся великость подвига этого человека утратилась для меня, когда я увидел те скудные формы, в которые вылился этот подвиг… «И все-таки и тут ограниченность!» — опять решил я, уезжая… Но когда на меня нападает гложущая, самобичующая тоска, я невольно опять склоняюсь пред сердцем и делами «иностранца» и стараюсь помнить только одно: «Он возвратил в трудовую массу троих человек, которые приготовлялись быть дармоедами».
Больная совесть*
«Не советую вам встречаться за границею с русскими»… Когда я ехал прошлый год за границу, эту назидательную фразу мне пришлось слышать от многих соотечественников, уж бывавших там и, стало быть, имевших понятие о европейской жизни. Все причины, которые приводили мне в объяснение необходимости быть в стороне от соотечественников, решительно, по моему мнению, ничего не значили; говорили: «неприятно», «скучно», «да вот увидите сами…», словом, ни одной основательной причины на мой взгляд не было, и я уехал, совершенно забыв эти советы. И что же? Впоследствии, когда я поглядел на чужие нравы, и невольно должен был вспомнить этот совет, ибо я на самом себе испытал какую-то душевную боль, что-то саднящее, какую-то наваливающуюся на душу массу — боли, желчи, тоски… всякий раз, когда только «видел» русского, даже не разговаривая с ним ни слова, и уверен, что и моя особа, тоже русская, производила на другого соотечественника то же самое ощущение…
Определить это ощущение каким-нибудь одним веским словом решительно невозможно; оно приобретается тогда только, когда длинный ряд чужеземных картин, даже самых непривлекательных, сделает с вами великое чудо: именно заставит вас выздороветь, если вы были больны; заставит вас успокоиться, если вы были обеспокоены, — словом, когда чужая сторона сделает на душе у вас хорошо… Теперь, сидя в глуши и опять заболевая понемногу какою-то мнимою болезнию, я с особенным удовольствием припоминаю этот процесс, по которому на душе становится хорошо.
Ни длина и дешевизна немецких бутербродов, ни чистота немецкой прислуги, ни роскошь и дешевизна извозчиков, у которых все по таксе (какая прелесть!), человеческое достоинство которых делает то, что они едут потише, когда их просят ехать пошибче, ни газовые рожки, ни вообще какие бы то ни было таксы, цены, и проч., и проч., — ничто подобное не будет предметом нижеследующих заметок: ни одною из этих прелестей я не посмею пленять читателя. Да не только не посмею пленять именно вещами подобного сорта, а просто нахожусь в полной невозможности пленять его хоть чем-нибудь, если только он хоть мало- мальски заинтересован в современных порядках и хочет, чтобы они хоть чуть-чуть были поновей. С этой точки зрения я по совести могу сказать, что там
В самом деле, только переехали вы границу, только было стали облизываться от дешевизны бутербродов, — хвать, стоит Берлин, с такой солдатчиной, о которой у нас не имеют «понятия» и которая заставляет вас сразу терять аппетит ко всем этим прелестным газовым рожкам, мостовым, «по таксе» и т. д. Палаши, шпоры, каски, усы, два пальца у козырька, под которым в тугом воротнике сидит самодовольная физиономия победителя, попадаются на каждом шагу, поминутно; тут отдают честь, здесь сменяют караул, там что-то выделывают ружьем, словно в помешательстве, а потом с гордым видом идут куда-то… В окне магазина — победитель в разных видах: пропарывает живот французу и потом, возвратившись на родину, обнимает свое семейство; бакенбарды у героев расчесаны совсем не в ту сторону, куда бы им следовало… У иных одно лицо сделано величиною в аршин (из мрамора, из металла), причем усы, как бычачьи рога, стремятся вас запороть, положить на месте. Насмотревшись на это, пойдите укрыться в портерную, но и там то же: сабли и палаши ездят по ногам, повсюду шевелятся усы, одни другим отдают честь, и все вместе вновь пришедшему… Но существеннейшая вещь — это полное
— А поляки? Как?
— Поляки тоже народ ничего, народ чистый…
— Добрый?
— Поляки народ, надо сказать, народ добрый, хороший… Она, полька, ни за что тебя, например, не допустит в сапогах… например, заснуть ежели…
— Не допустит?
— Ни боже мой!.. ходи чисто! благородно!
— А черкесы? Ты дрался с черкесами?
— Эва! Мы черкеса перебили сметы нет! Довольно нам черкес известен; лучше этого народу, надо так сказать прямо, не сыщешь.