— Не желаем! Будет, наелся!
— Хорошо. Эй, любезный, вот что с краю-то, рыжий-то, поди-ко сюда.
Рыжий идет.
— Тебя как звать?
— Кузьма Иванов.
— Ты чем недоволен старшиной?
— Да мы ничего.
— Что он тебе сделал худого?
— Что я тебе когда худо делал? — вопрошает и старшина.
— Я… что ж? Я худова не видал.
— Так чем же ты недоволен?
— Да чем мне? как прочие.
— Да не прочие, а ты прямо отвечай, доволен ты или недоволен?
— Я доволен.
— Обиды тебе не было
— Чего-ж? Обиды я не видал.
— Ну, ступай. Следующий! тебя как звать?
«Поодиночке» все — «ничего», «мы что ж?» «Нам нешто что?» «Я худова не видал» — и старый вор остается.
Или так еще.
Тот же старшина, еще только превращающийся в вора, после выборов на второе трехлетие, обращается к мирянам с такими словами:
— Вот что я вам скажу, почтенные господа миряне! слава тебе господи, хоть дело было мне и внове, а почитай, что промашки никакой не было… Так уж вы, старички, набавочку мне положьте. Я ведь не спуста к вам говорю, а вот….
«Начинающий» ловким жестом, как-то из-под бороды прямо в боковой карман «пиньжака», извлекает «портмонет», а из портмонета — жирненькую ассигнацию.
— Я ведь, почтенные, не спустя разговор завел, а вот от моих трудов двадцать пять рубликов на угощение, пять, стало быть, ведерок… а уж вы мне не поскупитесь, накиньте, чтобы для аккурату уж круглое было число… Бросьте полторы сотенки, а уж я заслужу, своих в обиду не дам!
И почти всегда такие воззвания имеют успех. За двадцать пять рублей прибавят сто, полтораста рублей жалованья и таким образом, наконец, сами воспитают действительнейшего наглеца и вора. Прибавят потому, что в отдельности никто не отвечает за эту подлость; если же бы в отдельности отвечали и свою нужду ценили так же, как и нужду соседа, то подлость поступка была бы совершенно ясна. Полтораста рублей дармоеду, когда сейчас, в ту же самую минуту, в деревне есть люди, которым буквально «жрать» нечего, когда, например, за поденную работу в лесу, в снегу и на морозе множество из этого «мы» берут по пятнадцать копеек в сутки за рубку дров…
Пьянство на Руси не личное («нам чего ж!.. с чего пить-то?»), а мирское, общественное. Волостное правление пьянствует, суд, словом, там, где надо дать волю народной совести, уму — там-то и водка; пьянство, так сказать, парламентское, а не единичное, дает главный доход казне. «Сам» никто не желает спиваться и пьяниц-специалистов чрезвычайно мало. Пьют «вобче», «собча», потому никто за это один на один не отвечает… и за подлости, которые выходят из пьяных мирских приговоров, тоже нет никого «так чтобы виноватого».
— Доведись до
Что же после этого можем мы
Итак, около колыбели ребенка я, Тяпушкин, обнаружился вдруг и неожиданно как я, как существо ответственное лично. И тут я оказался плох до невозможности. Тут я оказался способным суживаться до ничтожества, даже враждовать против слишком назойливых требований моей мысли о личном достоинстве и личной смелости в предъявлении человеческих прав… Я видел, что на этой почве я могу пасть до ликующих, праздно болтающих, лгущих, врущих и опаивающих народ напитком, про который сказано:
В одну из таких минут я очнулся. Я открыл в себе способность мрачной злобы, увидел, что это мое же личное свойство, свойство моей личной неразвитости или забитости, и сразу, навсегда, на веки веков решил, что я не могу, не вправе жить этой жизнью… Ошибка сделана, ее не поправишь… Но я не могу быть тут. Мне именно нужно быть там, идти туда, зная, что
Да, я убедился тогда, что в этом служении — начало нашей русской интеллигентной личности, начало нашего эгоизма. В этом отношении мы очень счастливы тем, что наш эгоизм смирен и подавлен, что мы прямо можем, не жертвуя ничем, приняться за работу в самом деле; для нас это — облегчение, счастье, прекращение горя… Но, надо работать. Надо в самом деле выгонять зло из всех углов, в самом деле войти в нужду, в страдание, в самом деле учить, в самом деле лечить, давать хлеб, настоящий хлеб, тот, который можно есть, кров, под которым можножить. Все тут должно быть непременно начато с полнейшей внимательности и правды, и непременно на деле; в этом опыте я, повторяю, видел начало нашего личного благообразия, начало действительных, серьезных общественных интересов, начало смысла в семье, в школе, в воспитании детей… Для начала этой новой, жизненной, правдивой, божеской эры, я ждал сильной, могучей поддержки, защиты, права быть смелым и искренним.
Но меня никто не звал. Городовой не приходил. На Ладоцком канале опаивали и обсчитывали, на фабриках, не слышно было ни о каком просвещении. Напротив, чуялось, что от этого «подвига» (по-моему это неизбежная необходимость) по какому-то недоразумению отклоняли. Городовой говорит: «не велено