запечатлено в каждой строчке его литературных произведений, в каждом слове, произнесенном с кафедры, и в каждом шаге его личной и общественной жизни. В этой личной близости к старине заключается его литературный и профессорский успех, в нем и личное его удовлетворение; но в нем же и источник его замкнутости в более или менее тесном кругу вопросов, преимущественно русской жизни, нескладной русской действительности, которая могла его только терзать. Эта замкнутость в излюбленных интересах излюбленного прошлого, составляя существенную особенность его литературной деятельности и личной жизни, делала его как бы одиноким тогда и там, когда и где излюбленные, сердечные печали не совпадали с печалями и скорбями живой действительности. Как-то одиноко стоял он в литературе, которая, хоть без пути и дороги, однакоже 'мчалась' по следу нарождавшихся неожиданных, беспорядочных, но всегда многосложных, явлений новой русской жизни. Одиноким казался он и в жизни: ее беспорядочная многосложность не давала ему возможности воплотить в каком-либо живом деле его 'излюбленные', сердечные идеалы. А раз отрешаясь от них и пробуя стать в ряды деятелей беспорядочной действительности, Щапов терял все свое обаяние. В 1862 году (после его казанской истории, о которой скажем подробно) он, попав в Петербург, пробует писать в 'Искре' юмористические очерки 'из бурсацкой жизни' и блещет в них 'литературными прикрасами' и всякимц 'преувеличениями' (стр. 5 биографии Аристова), то есть такими неожиданностями, которые не имеют решительно ничего общего с
Но там, где его личные и вместе с тем его общественные идеалы имели случайную возможность проявиться на деле, где временное стечение благоприятных обстоятельств не отрывало его задушевных убеждений и идеальных требований от требований действительности, от 'сегодняшнего дня', где, напротив, действительность как бы сама взывала к правоте его сердечнейших симпатии — там только Щапов мог ощущать в себе действительную полноту жизни и тогда вырастал до значения народного вождя, обаяние которого было неотразимо.
Пересмотрев биографические материалы, касающиеся профессорской жизни Щапова и собранные г. Аристовым, читатель найдет там множество таких эпизодов из жизни Щапова, где личность его является положительно обаятельной. Это случалось всякий раз, когда и предмет лекций и настроение слушателей и, главное, не столько настроение, сколько самая сущность всей духовной жизни профессора, как нельзя лучше соответствовали одно другому, а все вместе находилось в непосредственной связи с главнейшими требованиями 'современности'. Приближалось освобождение крестьян, приближалось время обновления народной жизни, и никто лучше Щапова, великоруса-сибиряка, воспитанного в родовых преданиях о 'земско-союзной жизни великорусского народа', — никто, иной не мог бы в это многосложное время, с такою 'необычайной энергией и силой убеждения', — осветить размеры и глубину предстоящего обществу народного дела.
11-го ноября 60 года была первая лекция Щапова в Казанском университете. Публики собралось такое множество, что 'ни одна из аудиторий не могла вместить всех слушателей, и все принуждены были перейти в актовую залу' (стр. 56). Впечатление этой лекции было
Путь, по которому повело Щапова его задушевное сердечное дело, далеко не был усеян только розами. Отвечая с кафедры на жгучие вопросы жизни, — он нажил себе врагов в ученом сословии, требовавшем от кафедры только науки. Но, уступая этим требованиям специалистов и принимаясь трактовать о каких-нибудь вопросах чистой науки, он вновь возбуждал негодование, на этот раз уже среди своих поклонников, которые жаждали живого знания жизни. Пытаясь удовлетворить и тех и других и раздваиваясь в своем чувстве и деле, — он иногда ощущал невыносимый душевный гнет, 'томительную тяжесть на сердце' (63). Недовольство его осложнялось еще и собственным сознанием того, что знания его недостаточны, что он еще 'не доучился' до прочного положения профессора. Односторонность собственного образования (63) крайне мучила его. Все это повергало его иногда в совершенное отчаяние, омрачало душу и побуждало прибегать 'для облегчения' к общерусскому 'средству'. Потребность увеличить свои знания, наконец, привела его к мысли ехать в Петербург для занятий в архивах и в библиотеках, о чем 12 апреля 61 года он и подал факультету прошение.
Но жизнь опять схватила его за сердце, за самое больное, самое жизненное место его души. Дело только что освобожденного народа шло не вполне тем путем, какой мечтался Щапову как 'излюбленный'. Крестьяне охотно верили толкователям, которые обещали им много льгот, в ущерб льготам помещиков (стр. 65). Ожидание 'полной воли' сменилось недоверием к манифесту, где говорилось о срочном обязательном выкупе крестьян от помещиков. Явилось подозрение, что настоящая 'золотая грамота' спрятана… (65). По поводу этих слухов возникли сильные недоразумения и волнения в Пензенской, Симбирской, Саратовской и других губерниях. Но самый выдающийся бунт разгорелся в селе Бездне Спасского уезда Казан губ.
'Там, — говорит г. Аристов, — раскольничий начетчик Антон Петров, благодаря недоразумениям между помещиками и крестьянами, стал во главе движения недовольных и еще более подзадоривал их к упрямству и неповиновению. 'Земля божья, — твердил он, — а человека
Когда эта печальная весть была получена в Казани. Горькое и тяжелое впечатление охватило все общество.