Данилов понятия не имел, как называется особняк в Воротниковском, и моментально почувствовал себя тем, кем был на самом деле, – плохим сыном.
– Среда на будущей неделе, – повторила мать медленно, как будто Данилов был недоумком. – Запиши, пожалуйста, Андрей. Мы прилетим во вторник, и я не успею ничего проконтролировать, но прием организует Ольга, потому все должно пройти хорошо.
– Я постараюсь прийти.
– Нет. Ты не постараешься, а придешь. В конце концов, это просто неприлично.
– Что неприлично, мама?
– Неприлично, что ты так долго и так старательно игнорируешь свои обязанности, Андрей. На это уже обращают внимание.
– Кто обращает?
Мать промолчала. Она отлично умела не слышать того, что, по ее мнению, не нужно слышать.
– Лиду я пригласила, – проинформировала мать, – попросила ее освободить для нас вечер. Она вчера тебе не говорила?
Данилову вдруг показалось, что ему не около сорока, а одиннадцать. Он даже почувствовал запах – тот, который окружал его, когда ему было одиннадцать: полироли, ковров, дорогих французских духов и синтетической шерсти многочисленных зверей, которыми была уставлена его комната. Ему все время дарили игрушки, а он в них не играл. Не любил.
В тот день ему исполнилось четырнадцать. Он вернулся из школы и обнаружил, что в его комнате больше нет никаких игрушек. Он долго стоял посреди огромного почти пустого зала, в который превратилась комната, и не понимал, что могло приключиться с его зверями, – и сообразил наконец. Мать дала ему понять, что детство кончилось.
Таким образом, Данилов знал совершенно точно, когда кончилось его детство – в промежутке между половиной девятого утра и двумя часами дня, когда ему исполнилось четырнадцать лет.
– Спасибо, мама, – поблагодарил Данилов, – я мог бы пригласить ее сам, но все равно спасибо.
– Да, – согласилась мать. – Мне так спокойнее. Я никогда не знаю, чего от тебя ждать, поэтому мне проще все сделать самой.
«Например, пригласить мою любовницу проводить меня на светский раут, – подумал Данилов, – чтобы мне не пришло в голову потеряться по дороге».
– И не забудь поздравить отца, – непререкаемым тоном, который так хорошо знал Данилов, напомнила мать. – Не обязательно лишний раз демонстрировать ему, что тебя не интересуют его успехи. Хорошего тебе дня, Андрей.
– Спасибо. До свидания, мама.
Кто сказал, что семья – это такое место, где все друг друга любят, жалеют, утешают и принимают такими, как есть? Семья – это худшее из испытаний, потому что получить по физиономии от чужих вовсе не так ужасно, как от близких. Чужие далеко, а близкие – рядом и точно знают, как ударить больнее, и занимают самые выгодные наблюдательные посты, чтобы выискать слабое место в обороне близкого и прорвать ее неожиданным стремительным ударом, после которого поверженному остается только хватать ртом воздух, таращить бессмысленные глаза и до трех часов ночи придумывать «достойные ответы».
Данилов сел на край постели и потер руками лицо. Щеки кололись, а в глазах после бессонной ночи было как-то слишком сухо, хотя он позволил себе только три сигареты.
Только три сигареты за всю ночь.
Осторожно, стараясь не топать, чтобы не разбудить Марту, он прокрался в ванную и долго стоял под душем, а потом старательно брился и чистил зубы.
Кто прислал записку? Данилов рассматривал в зеркале свое отражение, как будто чье-то чужое, и думал.
Почему ее прислали еще и Марте? Зачем? Прошло много лет, и Данилов сто раз давал себе обещание больше ни о чем не вспоминать.
Дня не проходило, чтобы он не вспоминал.
Нет. Он не вспоминал. Он просто не забывал.
Кому понадобилось напоминать ему таким способом? В отличие от Марты, он сразу понял, что записки прислал вовсе не сумасшедший.
«Ты убил ее! Ты во всем виноват, убийца, иуда!»
За пять лет он почти не встречался с родственниками жены. Кто-то из них решил наконец напомнить ему о себе таким способом? Ну ладно ему, а Марте? Марта при чем?! Никакие родственники его жены, даже те, с которыми он встречался, ничего не могли знать о Марте. Если только не следили за его жизнью с пристальным вниманием.
Или следили?
Зачем?
Хуже всего было то, что Данилов чувствовал ненависть, которой дымились корявые буквы. Записки – и его, и та, что он вчера вытащил у Марты, – как будто дышали на него ненавистью: и буквы, и бумага.
И угрозу он чувствовал, и злобу. Или он просто нервничает от того, что идет снег?
Ему было шестнадцать лет, когда выяснилось, что у него есть нервы и именно из-за них он никогда не станет великим пианистом.
Он боялся зала. Боялся так, что не мог заставить себя выйти на сцену, даже если в зале никого не было. Он боялся сцены, боялся пустого пространства, боялся света, звука собственного рояля – всего на