уверена, что так же, в канализацию, утечет ее жизнь, вся, до капли, и больше уж ничего не останется.
Потом она перестала рыдать – когда в ванне не осталось больше воды, – поднялась, не глядя вытерла лицо и побрела в гостиную, уверенная, что Александр Петрович, как человек деликатный, давно уже покинул ее «приют».
«Он покинул гостеприимный приют» – так писали в романах про герцогов и графов. Гостеприимный приют, как правило, помещался в замке, а сам герцог или граф помещался верхом на лошади, а вокруг бушевала метель…
Додумать до конца она не успела, потому что Александр Петрович, вовсе не покинувший «приют», появился откуда-то сбоку, взял ее за руку, повернул к себе, посмотрел внимательно и даже как будто сердито, а потом поцеловал, и целовал ее долго и со вкусом. От изумления она даже слегка пискнула – никто не целовал ее уже лет сто или двести, – но он не обратил на ее писк никакого внимания.
Очень быстро они оказались на диване в гостиной, а потом в светелке, на пышнотелой кровати, а потом в джакузи, куда заново налилась вода, а потом опять на диване.
Почти никаких слов. Только одно огромное чувственное изумление – такое огромное, что оно нигде не помещалось, лезло наружу, словно таращилось на них.
Что это за мужик?!. Откуда он взялся?!. Что она делает с ним на диване в гостиной?!
Десять лет она была «верной женой» – и на второй день после развода угодила в постель с незнакомым человеком, о котором ничего не знает, кроме того, что зовут его Александр Петрович, и еще того, что он тоже когда-то там развелся!..
Десять лет она не знала никаких мужчин, кроме собственного мужа, который вчера… нет, сегодня забрал из ее гардероба свои вещи. Десять лет не знала, а теперь оголтело занимается любовью на казенном диване – и даже толком не понимает, с кем!
Они уснули очень поздно – или слишком рано – поперек пышнотелой кровати, потому что ни у нее, ни у него не было сил переползти и лечь нормально.
Ей показалось, что она совсем не спала, – только что в последний раз он отпустил ее, поцеловав напоследок, – но что-то свербело в ухе, и она с трудом разлепила веки и поняла, что за окнами утро, что ее любовник крепко спит, свесив до ковра волосатую смуглую руку, а у нее в сумке звонит телефон.
Кое-как она поднялась, и, шатаясь, пошла искать сумку, и долго искала, тихо и жалобно ругаясь себе под нос, и наконец нашла.
– Да.
Ее собственный голос был хриплым и низким – голос женщины, которая всю ночь напролет занималась преступной любовью.
– Инна Васильна, ты?
– Да. Кто это?
– Ты в Москве?
– Да. Кто это?!
– Это Якушев. – Так звали первого зама губернатора. – Прилетай, у нас беда. Мухина убили. Сегодня ночью.
Похороны губернатора, как все официальные похороны, прошли с фальшивой помпезностью и показались Инне очень холодными – под стать наступившей в Белоярске зиме.
В Москве стояла золотая осень – синее небо, чистый холодный воздух, ветки деревьев, словно нарисованные тушью на красном и желтом, бульвары, заваленные листьями. По утрам под ногами вкусно хрустел ледок, а днем почти пригревало, и казалось, что до зимы далеко-далеко.
Зима оказалась намного ближе к Белоярску, чем к Москве, – ветер с Енисея был ледяным и острым, взметывал вчерашний снег, лез под шубы и темные очки, надетые не от солнца, а для того, чтобы вездесущие камеры не снимали глаза.
Руки у Инны совсем заледенели в тонких перчатках, и пришлось сунуть их в карманы. Деревянные и бесчувственные от холода пальцы нащупали что-то твердое, и она долго не могла сообразить, что там такое. Почему-то это казалось страшно важным, и она чуть успокоилась, поняв, что это зажигалка.
Зажигалка. Ничего особенного.
Откуда она там взялась?..
Городское кладбище даже в «привилегированной» его части было унылым и неуютным – все снег да снег, все кусты да кусты, все гранит да гранит, да еще черный мрамор, и не разберешь, кто там под ним – местные ли «братки», устроившиеся здесь с наибольшим почетом, начальники высокого ранга, священники и академики из «ссыльных».
От темных очков снег казался желтым, а низкое небо – фиолетовым.
Ухали трубы, мешали думать. Солдатики переминались с ноги на ногу, мерзли в худых шинельках. Московская траурная делегация, постно потупившая государственные головы, стояла вроде бы среди толпы, а вроде бы и обособленно. «Местные» все стремились туда, к ним поближе, и даже те, что стояли неподвижно, – стремились, подсовывались, метали взгляды.
Инна от них отвернулась.
Может, она и была слишком «чувствительной», как это называл верный Осип Савельевич, но все же считала, что похороны – не место для карьерных затей. Ну пусть хоть в присутствии мертвых, ну хоть на время живые позабудут про «хлеб насущный», про «доходное место», про «начальничье око»! Все равно – доходное у тебя место или нет – кончится все кладбищенской тоской, снегом, вывороченной землей, присыпанной твердыми белыми шариками, которые катятся и катятся, сыплются в расхристанную яму, отчего-то казавшуюся Инне непристойной.
– Загрустила совсем, Инна Васильевна? Или замерзла?