шубейкой, на тропинках лежал серый бугристый лед, и казалось, что березы дрожат от унижения под холодным, резким, грубым морозным ветром, как дрожала бы Пенелопа от прикосновений распоясавшихся женихов.
Алексей не жил, а думал. Возвращение в Эдинбург к работе стало казаться ему самым естественным исходом. Несколько дней его средневековая квартирка на Королевской миле представлялась милым и обетованным местом, свидание с которым разгонит печаль и приведет в порядок ум. Он вспоминал сахарную улыбку Химического Али, манеру Джонатана смешно дергать плечом и даже едва заметно улыбался при этих воспоминаниях.
Однако при мысли о Рослине сомнения брали его. Смутно он понимал, что ему тяжело будет поехать туда. Ведь когда он был там весной, будущее рисовалось таинственным и прекрасным, точно он выполнил непростой урок, данный ему, как сказочному герою, неперсонифицированным злым царем, и отныне он должен быть свободен. Теперь же получалось, что кто-то, кто говорил с ним тем вечером в сумерки, обманул его, или сам он принял шелест вязов за голос, дающий обещания.
Приглядываясь к себе, с каким-то брезгливым интересом он поймал себя на мысли, что за те пять месяцев, которые провел уже дома, исподволь мимикрировал под среду. Его, встречаемого овациями в очень уважаемых учебных заведениях мира, взгляд милиционера, тупого неотесанного парня, случайно останавливавшийся на нем, заставлял чувствовать робость и неуверенность. Он, имевший возможность в Эдинбурге переброситься дружеским словом с любым продавцом тех магазинов, которые обычно попадались ему на его маршруте от дома до работы, теперь стоял в «Пятерочке» в бесконечной единственной очереди-гусенице, закипая от праведного гнева, в то время как простаивали целых четыре кассы, но по какой-то странной солидарности с остальными молчал, терпел и не возмущался.
Он наметил отъезд на пятнадцатое января, чтобы побыть в Новый год с матерью, и съездил на кладбище к бабушке. Было ветрено, и березы, которыми оно поросло, тяжело раскачивались, то сходясь, то расходясь кронами где-то высоко над могилами, и этот беспокойный ветер, казалось, выдувал из головы все мысли.
Все, что еще связывало его с Кирой, было обещание позвонить Гоше. Узнав о том, что мать его будет теперь жить на Барклая, он стал пропадать теперь уже из этого дома, временно поселившись у одного из своих товарищей.
Алексей позвонил Гоше и пригласил его встретиться после уроков. Немного поразмышляв, они сошлись на «Горбушке». К половине четвертого Алексей приехал на «Багратионовскую».
— Да не надо в кафе, — отказался Гоша. — Не хочу. Что еще за буржуазность, — буркнул он.
— Ну, хорошо, — согласился Алексей, они вошли в сквер перед фасадом бывшего кинотеатра «Украина» и остановились под высоким кленом у скамейки, наполовину заваленной бурой листвой вперемешку со снегом.
— Ты знаешь, — сказал Алексей, — твой отец попал в беду.
— Я знаю, — тихо отозвался Гоша.
— Понимаешь, — снова заговорил Алексей, проследив тихое движение детской коляски, которую катила мамаша с каким-то отрешенным от города лицом, — ты хотел исправить этот мир, наказать его, а он, оказывается, способен наказывать сам себя. И что мы должны делать в таком случае — добивать или проявить сострадание?
Гоша насупленно молчал.
— Сын за отца не отвечает, — наконец сказал он.
— Бывает, что отвечает, — сказал Алексей, — бывает — нет.
— Это как-то сложно.
— Сложно, — согласился Алексей. — Можешь жить с чистой совестью — у вас ничего не осталось. Только квартира на Барклая, где ты с бабушкой живешь. И там будет теперь жить твоя мама. И она там, по сути, одна, потому что бабушка ей в тех делах, которые творятся, не помощник. Как ты думаешь, легко ей?
Гоша молча вертел в пальцах наушник от МРЗ-плеера, из которого доносилось какое-то музыкальное неистовство.
— Она будет теперь работать. В РИА «Новости». Переводить ленту новостей. Так что, видишь, к буржуинству это мало имеет отношение… Ты же хотел быть, как большинство? — Алексей повернул лицо к Гоше, но тот упрямо держал голову в профиль. — Георгий, вот что я скажу: оставайся анархистом, читай Кропоткина с Лавровым, пиши конституцию вашей алтайской республики — никто тебе и слова не скажет. При всем при этом тебе только надо быть с ней.
Гоша выглядел осунувшимся и сутулился, но это, скорее, было следствием уличной промозглости. Как бы то ни было, он совсем не был похож на того задорного самоуверенного парня, каким предстал перед Алексеем в середине лета в экологическом лагере протеста. Сейчас он был растерян и в отношении его к Алексею проступало доверие. Ему почудилось, что этот взрослый человек, который казался ему сильным, даже почему-то отважным, должен знать ответы на все вопросы.
— Почему все так? — тихо спросил он.
— Э-эх, Гоша, Гоша, — вздохнул сильный и даже почему-то отважный человек. — Если бы я знал. Если бы я знал… Что слушаешь? — поинтересовался он, кивнув на МРЗ-плеер.
— Так, — нехотя ответил Гоша. — Вы не знаете. Группа одна. «Адаптация» называется.
— Можно?
Гоша пожал плечами и передал наушник Алексею.
«Страны третьего мира помнят историю Рима, — услышал Алексей надрывный голос Ермена Анти, — что же здесь с нами стало, что же здесь с нами было?»
— Ничего, в кассу, — сказал Алексей, дослушав композицию и возвращая наушник. — Дай-ка я расскажу тебе одну историю. Даже не историю, а так, просто скажу несколько слов. Когда-то давно, довольно много лет назад, я был молод, не так, как ты сейчас, постарше, но тоже очень и очень молод. Я готовился к интересной и приятной жизни. Но тут в нашей стране начались перемены, благодаря которым я очутился на обочине жизни. Впрочем, в те годы вся она, жизнь то есть, была обочиной. Я был знаком с одной девушкой, которая мне очень нравилась, и я мечтал жениться на ней. Но я был беден, а зарабатывать так, как это делало большинство, не хотел. Мы с ней поругались как-то — так, ничего серьезного, пустяки, одним словом. А вот помириться так и не смогли. То есть мы, конечно, помирились, но замуж она вышла за другого… Я к чему тебе это все рассказываю? — спохватился он, но Гоша его перебил:
— А кто она была, эта девушка?
— Не важно, — поморщился Алексей. — Не важно. — И вдруг подумал, что этот мальчишка мог бы быть его ребенком. — Ты вот говоришь: «Все равно она будет на них работать, в этой системе». А ты разве не в их школе учишься?
Гоша задумался.
— Видишь ли, эта система дурна, конечно, но не вся, не тотально. Так вот, к чему это я. Был у меня научный руководитель, его уже нет в живых сейчас, и он заметил, что я стал пить и опускаться. И однажды, видимо, когда ему надоело смотреть на все это, этот человек спросил меня: «Почему ты пьешь?»
— А я не пью, — упрямо сказал Гоша.
— Да не в этом дело. Правильно делаешь. Ты дослушай. И я так ему ответил: «Я пью, потому что мне невыносимо видеть то, что творится вокруг, а сил для того, чтобы изменить это, в себе не нахожу. Потому что ничего из того, что я задумывал, у меня не получилось, и в этом не моя вина. Потому что любовь мою продали за деньги, а я не родился на свет для того, чтобы делать деньги. А науку здесь сейчас делать невозможно». Тогда этот человек спросил меня: «Тебе, наверное, кажется, что ты очень любишь свою родину?» — «Да, — ответил я, — люблю. И вовсе мне это не кажется». — «Так вот знай, — сказал он мне, — что родина это не только ее история и природа, не только ее архитектура, это еще и ты сам. Если ты превратишься в животное и умрешь, кто же останется жить здесь? Ты устранишься от жизни, кто-то еще устранится, третий, пятый, десятый — кто же останется? Если у России и есть враги, то они только и ждут, чтобы все мы рассеялись по лицу земли и сгинули», — вот он еще что сказал.
Гоша молчал, на лице его изображалась работа мысли.