собой остановились на словах, которыми император Юлиан заклинал враждебное ему время: «О прекрасный мир, — прочел Алексей, — обитель света и радости: чем ты был, тем ты и станешь вновь».
Стараясь не наступить на волшебных птиц дерева Ним, он подошел к окну, зажег сигарету и с высоты четвертого этажа смотрел на улицу. Из-за березового перелеска доносился гул бессонной, постоянно фонящей Рублевской трассы. На дальних зашоссейных шестнадцатиэтажных домах светлела какая-то реклама — для тех, чей поворот лежал на Рублево-Успенское шоссе. В роще мелькали языки костра — это бездомные коротали ночь на том самом месте, где когда-то осенью 41-го были вырыты землянки последней линии обороны перед въездом в город. Окна беспорядочно заплетали спутанные сети ветвей ближних кленов и лип. Пушистая ночь облегала и рощу, и деревья палисадников, наполняя комнату уютным светом зимнего лета.
Ветви сказочного дерева Ним, на котором сидела волшебная птица, обычно просто светлые в бесснежной темноте, даже слегка порозовели, и весь узор, собранный прямоугольником ковра, лежал на паркете как печать, как тавро, поставленное на смысл его жизни.
«Пройдусь», — подумал он, накинул куртку и спустился на улицу. Мороз мягко пощипывал за щеки, и коньяк был под стать морозу.
Он никуда не хотел больше бежать. Он стоял между берез в ватной тишине, на том самом месте, где две недели до того стояла Кира, курил, глубоко вдыхал морозный кусковой воздух и спокойно оглядывал свой район. На ветках, повторяя их изгибы, лежали снежные галуны. Местами небо уже прояснилось, и высоко-высоко голубые звезды пожимались от холода. Чужие окна исходили заманчивым сиянием. Казалось, что за каждым из них происходит жизнь куда значительней и интересней твоей собственной. В его комнате тоже горела настольная лампа, и его потянуло к ней, к ее свету, к ее немудрящему теплу.
И он снова услышал в себе тот таинственный голос, который говорил с ним в Рослине, — словно дух этой земли, на которой он сейчас стоял, ободрял его. Впервые за много дней он как бы опять обрел себя, ощутил в себе смирение, а с ним и надежду. И ему подумалось, что суровая безжалостная сила никак не может быть всемогущей просто потому, что она сурова и безжалостна, и мысль эта была не верой, а знанием. «Просто надо потерпеть, — твердил он, — еще немного потерпеть, еще немного…» — и, словно соглашаясь, с ветки ему на плечо упал рассыпчатый ком мягкого снега. И ему захотелось еще раз ощутить пленительное обещание, заключенное в словах человека, тоже жившего на земле семнадцать столетий назад.
— О прекрасный мир, обитель света и радости, — повторил он вслух, — чем ты был, тем ты и станешь вновь.
Но так тихо, что никто его не услышал.