новостях?
– Не знаю, – сказала Аля. – Что было, то я и прочитала... Может, съездим туда? – прыснула она. – Все и узнаешь.
– Как-нибудь, – согласился Тимофей в таком же тоне. Он мотнул головой в ту сторону, куда ушел Илья. – Вот только товарищ станет хотя бы кандидатом. Мне-то уже не светит, я свой выбор сделал, – вздохнул он. – А то приедем – здравствуйте! Там же все академики, а мы кто? Ну а все-таки, – спросил он еще раз, – может, были какие подробности?
– Да говорю же тебе: не знаю. Где это, кстати? – спросила она как бы между прочим.
– Во-он, где-то там. – Его вытянутая рука указала на север. – Это с другой стороны Главного Кавказского хребта... Пошли, что ли, а то дует.
У выхода из сада в будочке кассы Аля купила топографическую карту северо-западного Кавказа.
– Мальбрук в поход собрался? – прищурившись, спросил Тимофей.
– Люблю географию, – сказала она и пристально на него посмотрела. – Люблю разглядывать карты. Люблю представлять. Люблю...
Илья, остановив машину, махал им с дороги.
Вечером гостиницу взяли штурмом полсотни молодых крепких парней в одинаковых спортивных костюмах и с одинаковыми огромными чехлами, которые они еле тягали, несмотря на свою явную, видимую силу. Они смотрелись бронзовотелыми посланцами евгеники, упругими детьми тридцатых, строгими юношами, затерявшимися во времени. И тут же все общественные помещения наполнились скромными листовками, обещавшими приятный досуг в компании с раскованными девушками юга.
Тимофей как бы нехотя выдернул одну такую бумажку, косо засунутую под сверкающий наличник двери.
– Куда ужинать пойдем? – спросил Илья. – Может, в то армянское кафе, в порту которое? Форель там была очень приличная.
– Сегодня я, кажется, ужинаю один, – сообщил Тимофей.
Аля смотрела на него, поджав губы.
– «Что же делать парню молодому, коль пришлась девчонка по душе?» – пискляво пропел Тимофей.
– Только по спутниковому больше не звони, – кисло попросила Аля.
Утром на глади моря дружно завозился рой маленьких яхт, похожих издали на подвижный столбец толкунцов в столпе закатного солнца.
– Просто диву я даюсь, – заметил Илья, бросив на море прощальный взгляд, – ни экономики уже нет, ни политики, ни хоккея, страны-то уже, похоже, нет, а маленькие яхты есть.
В Адлере перед вылетом накупили хризантем. Бледных, душистых. В букетах они очаровывали, испуская запах всегда согласный и сосредоточенный. Hо их лепестки не высыхали, а гнили, напитываясь бежевым цветом небытия.
Часть вторая
январь 1999
Здание, которое украшала скромная, но стильная вывеска – «Любовная битва», с 1898 года занимало свое место у самого пятого околодка, столь известного завсегдатаям Сенного рынка. В свое время безжалостный шов Калининского проспекта едва не задел его благородные своды, но в конце концов милостиво улегся рядом и даже великодушно прикрыл от шума городского своими книгами, раскрытыми на самом интересном месте. «Любовная битва» делила этот миловидный особнячок с детской студией рисования, секцией многоборств с вредными привычками и индивидуальным частным предприятием «Печенег».
В интерьере комнаты, которую Марианна не снимала, а пока «одалживала» у мужа своей одноклассницы, упомянутого печенега, не было ничего, что хоть отдаленно могло бы напомнить приворотную контору. Скорее это был кабинет психоаналитика, только без дивана и без дипломов, подтверждающих квалификацию хозяев избыточной позолотой рамок паспарту. Пустота стен и многозначительная лаконичность обстановки говорили посетителям о том, что их внимание не будет отвлечено ни малейшим пустяком, не имеющим отношения к их непосредственному делу, зато к их услугам была замечательная кофеварка и четыре сорта самого зеленого чая. Из двух продолговатых окон открывался вид на белую колокольню Спаса на Песках, которую увековечил Поленов на своем полотне «Московский дворик», и в ясную погоду, когда вокруг луковиц сплетались гнезда солнечных лучей, роняя свет на покатость черной кровли, Марианна часто думала о том, что быстро, слишком быстро летят годы. Отец ее был военный и долго служил в Генеральном штабе, а мама никогда нигде не работала. В девяносто втором он вышел в отставку и своей ставкой сделал кухню. Он пристрастился к чарочке, безвозвратно превращаясь в кухонного политика, Ельцина называл Эльцером и взял манеру сопровождать комментариями телевизионные сюжеты. А ведь она знала его молодым, веселым капитаном, и не раз ей казалось странным, когда он бывал без формы, что этот парень – ее отец. «Папка, папка», – думала она и вспоминала, что впервые сказала так, когда он ударил ее – единственный раз в жизни. Ей было пять лет, она капризничала, он шлепнул ее по попе. Она заревела, уселась на пол и выпалила: «Ты не папа, ты папка!» Ничего обиднее не нашлось тогда в ее детской неискушенной голове. Мама сносила кухонную политику стоически, но часто говорила Марианне: «Был бы маленький, может быть, все бы поправилось». «Как будто, – думала Марианна, – она не знает, что дети не берутся из воздуха по щучьему велению». И Марианна, раздражаясь на маму, все же чувствовала себя словно бы виноватой, что до сих пор одна, что нет у нее семьи и детей, что снимает квартиру, ибо не в силах жить под одной крышей с родным отцом. Она думала, что никогда раньше столько себя не жалела, и это ей совсем не нравилось.
Но в наступившем году Марианна в окна еще не смотрела.
Только один предмет осторожно намекал солдатам любви, что они не брошены на произвол одного лишь пусть и проницательного, но все-таки человеческого ума, а и небесное произволение подбадривает их, вступающих в любовную битву. На него и был устремлен взгляд Вероники, которая все еще думала, с чего начать, а Марианна терпеливо ждала, когда она сосредоточится.
– Влюбилась. – Это слово Вероника произнесла таким упавшим голосом, словно призналась в страшном злодеянии.
– Тогда это не к нам, – сказала Марианна и, отвечая на недоуменно поднятые брови Вероинки, пояснила: – Наша битва для тех, кто играет. А если то, что ты сказала, то это уже, как бы это поточнее сказать, – разгром.
– Ну а все же, – сказала Вероника. Марианна пожала плечами, как бы слагая с себя ответственность за этот факультатив, и стала слушать, как Вероника, изредка бросая почтительные взгляды на барабан, сбивчиво повествовала краткую историю своей любви – краткую не потому, что была особенно лаконична, а потому, что особенно рассказывать было нечего.
– А кто он по образованию? – спросила Марианна.
– Историк, – грустно ответила Вероника.
– Историк, – задумчиво повторила Марианна и поглядела в окно на навершие колокольни в белой пушистой шапке вчерашнего снега. «Развелось что-то историков», – подумала она, осторожным движением раскрутила барабан и начала так: – Понимаешь, если он историк, ему нужно прошлое. Не только прошлое цивилизаций, стран и народов, но и ваше с ним прошлое. А его, насколько я поняла, еще нет. Но когда оно будет, тогда бери его голыми руками. Потому что ты станешь его прошлым, а от собственного прошлого не откажется ни один из тех мужчин, которые называют себя историками.
Как кумская сивилла от жертвенных дымов, Марианна распалялась от собственных слов. Вращение барабана сопровождало ее слова потаенным стрекотом. Вероника смотрела на нее все более изумленно.
– Ты английский знаешь? – спросила Марианна.
– Так, – уклончиво ответила Вероника.
– Ну, тогда в переводе, – вздохнула Марианна и продекламировала: «Нам говорят – в надежде счастье, но чтит былые времена любовь, покорная их власти, и память прежним дням верна. Мы свято помним все, что прежде надеждой озаряло взор, и все, что дорого надежде, – воспоминанье с этих пор».
– И кто это сказал? – спросила Вероника.