ему неловко было взбираться на насыпь по глиняной тропинке, на которую наползал навсегда побуревший пырей. Он хотел нравиться и хотел соответствовать. Для кого он наряжался – он примерно знал, а вот чему хотел соответствовать – пусть это останется его постыдным недоразумением. Его фигура на насыпи вызывала неподдельное удивление тех редких встречных, что попадались ему на пути. Иногда бродячие собаки, обойдя со всех сторон, важно сопровождали его до самого, на их вкус, лакомого места. Место называлось с подробным многословием, как заглавие романа восемнадцатого века: «Торговые ряды у переезда, иже ООО „Мугань“, что на Станколите», и миновать их не было возможности ни конному, ни пешему. Это было узкое дефиле, устроенное предприимчивыми руками. Ряды представляли собой тесный и нескончаемо длинный проход под жестяной крышей: справа от Галкина, если он шел в сторону работы, тянулись пластиковые павильоны со свякой всячиной, вплоть до ремонта одежды. Слева сетка отделяла толпу покупателей от слоящихся железнодорожных путей. И каждый раз, шагая там, Галкин гадал, по которому из них пройдет поезд и кто это определил.

И снова настигал проклятый вопрос, что было и чего могло бы не быть. Сослагательное наклонение хотя и не нападало открыто, но присутствовало в сознании, как волчья стая, крадущаяся обочь обоза.

И когда Галкин шел на работу своей тридцать первой весной, шаг за шагом он понимал множество вещей, на постижение которых при других обстоятельствах потребовались бы месяцы. Он видел мальчишек, прогуливающих уроки среди искрящегося битого стекла, видел испитых мужчин под косо стоящими ракитами, жмурящихся на утреннее солнце, и ему тоже больно было смотреть на белые пластиковые стаканчики у них в руках, на провода и на теплые рельсы. А когда затемно возвращался тем же путем, слушая, как рыжий щебень скрипит под подошвами ботинок, навстречу ему загибался причал платформы, восставал красно-коричневый мост и слева, в кильватерной колонне, три высоких дома, и уже сверху видно было ему загороженное углом соседнего дома на втором этаже окно, откуда исходил, процеженный плотной желтой шторой, умиротворяющий свет лампы, стоявшей на кухонной тумбе чуть отвернувшись к стене, и потому накрывающий Австралию густым круглым пятном.

Прежде чем сойти с насыпи на стезю цивилизации, Галкин останавливался и подолгу смотрел вокруг, высматривал сигнальные фиолетовые огоньки, которые были цветами на сказочной поляне, вглядывался в вертикально поставленные глаза семафоров, слушал с детских лет дорогую его сердцу возню на железнодорожных путях, шорох щебенки под ботинком, вдыхал запах стальных рельс, отполированных до блеска, оглядывался и видел, как город тяжело дышит своими огнями, словно океан. И отчего-то представлял, как в эту самую минуту в черной глубине за много тысяч километров отсюда железный голос, продираясь сквозь сердцевину проводов, отдает команду: «Приготовиться к всплытию. Слушать в отсеках», и все, кто слышит это, знают, что это значит: что, выворачивая нутро моря, усталая лодка идет наверх, домой, к огням окоченевшего берега, таким маленьким и утлым, что даже редкие хилые северные звезды кажутся в сравнении китайскими фонарями. И те, кто это услышит, с особым замиранием станут ждать, пока не почувствуют, как лодка, словно морское чудовище, сбросив с блестящих гладких бортов пудовые волны, не вознесет над поверхностью ледяной воды овальную рубку.

А где-то тоже мгла обнимает землю, по ту сторону облаков скользит по небу луна и ищет в них трещину, чтобы через нее взглянуть вниз, где ворчат под ветром леса, а он метет землю, сгоняя сор в просеки, и летит по столбовым дорогам наперегонки с автомобилями, заглядывая им в окна... А где-то на станции под плакучими ивами остановился поезд, и одинокий пассажир сошел на пустой перрон, бросил в рот сигарету, зевает и читает название станции: «Ко-но-плянниково. Коноплянниково», и через минуту забывает прочитанное, и курит, зябко поводя плечами, и слушает, как бодро отзываются стальные буксы под молотками сцепщиков, точно солдаты на поверке. И от реки наползает туман, и дым его сигареты становится туманом...

И может быть, где-то совсем в другой четверти земли в сонном городе сидит кто-то под зеленым абажуром, держит в руках старую книгу с оклеенными кожей углами, и глаза его стоят на этих вот словах: «Встала из мрака младая с перстами пурпурными Эос».

А еще где-то неистовствует солнечный полдень, зной калит песок, камни шипят морской пеной...

И где-то сейчас чьи-то губы клянутся любить вечно и верят каждому своему слову.

И Галкину приходило в голову, как много совершается разных вещей в одно и то же время.

Однажды, возвращаясь с работы, он обратил внимание, что помещение на первом этаже соседнего дома, где испокон веков размещался магазинчик хозяйственных товаров, занимает теперь какой-то другой под вывеской «Халял». Эта перемена случилась быстро и неожиданно – в течение одного рабочего дня, и ничто не предвещало этой перемены. Утром, идя на работу, Галкин зашел в магазинчик купить губку для обуви, а вечером на его месте был уже другой. «Халял так халял», – сказал про себя Галкин, пожал плечами, с удивлением поглядел на вывеску, на входную дверь, но внутрь заходить не стал.

* * *

Намыкавшись в поездке по казахским степям, Илья с удовольствием смаковал подробности привычной жизни. Москва показалась ему большой уютной квартирой, вроде той, которую он снимал. Приятно было ощущать на ногах не заляпанные грязью сапоги Чингисхана, а свои элегантные замшевые ботинки, подошвы которых аккуратно налегают на педали автомобиля. Вчера он отвез деньги, полученные от Константинова, в отделение банка «Империал», где их должны были обезналичить, а завтра он надеялся уже перевести их на счет компании, которая обслуживала комитет по рекламе при правительстве Москвы.

На работе, когда позволяло время, Илья включал приемник и слушал, как Аля читает новости своим упругим, стройным голосом. Голос в эфире всегда был не похож на голос по телефону или на просто голос, и Илье никак не давалась эта загадка.

День для него начался как обычно: он сделал несколько звонков... Покончив с этими делами, он глянул на часы и нажал кнопку приемника. Тотчас в кабинет ворвались позывные Алиной радиостанции. Аля бодро поздоровалась со слушателями и возвестила о начале выпуска новостей. Первым делом она сообщила о поездке премьера в Поволжье, и о массовом отравлении детей на Алтае и только после этого объявила о банкротстве банка «Империал». Сначала он решил, что это шутка, что она решила его разыграть, но потом ему пришло в голову, что у них никогда не заходило разговора о том, каким банком он пользуется. Когда же в кабинет вбежал возбужденный Толик, до него начало доходить все значение случившегося события.

– Да только что вот на прошлой неделе ему рекламу снимали, – твердил он Толику. Это было непостижимо.

К вечеру Толик притащил откуда-то портрет недавно назначенного сероглазого премьер-министра и, не спрашивая даже Ильи, повесил его на стене. Премьер смотрел спокойным мудрым взглядом, и в уголках его глазах таилась добрая снисходительность, мол, знаю, знаю я ваши проблемы, я вообще все знаю, и все идет по плану.

– Hас тут тридцать седьмым годом все пугают, – заметил Илья, безучастно наблюдавший за действиями Толика. – А мне так кажется, что он уже наступил. И никто, в сущности, не возражает.

Толик посмотрел на него удивленно своими свинячьими цепкими глазками, словно недоумевал, как такие пустые мысли могут занимать ум заинтересованного человека в столь драматическую минуту.

* * *

Бледно отражаясь в сумеречном окне, Галкин смотрел на город из окна своего кабинета и ломал голову над тем, как опровергнуть пошлейший постулат о невозможности истории в сослагательном наклонении.

Идея исторической обусловленности явлений казалась ему убогой, примитивной и безнравственной. По его мнению, из-за того что люди очень часто обнаруживают полную пассивность и плывут по течению, вовсе еще не следует, будто это и есть вся основа исторического процесса. Корни оправдания «разумной действительности», как правило, охотнее всего разыскивали те, кто хотел иметь возможность легко и беспрепятственно слагать с себя ответственность. И признание того, что последующее как бы по железным непререкаемым законам истории вытекало из предыдущего, парализовало человеческую волю и человек охотно признавал себя беспомощной игрушкой зловещих неуправляемых процессов. И если история и впрямь не терпит сослагательности, в таком случае из наших прогнозов о будущем должно быть исключено слово «или». Но оно есть, и без него не обходятся прогнозы самых великих, проницательных мудрецов, и, в сущности, только вещее слово Кассандры оказалось по-настоящему непререкаемым. То есть если прошлое действительно определяет будущее, то в определении этого последнего не может быть никакой гадательности. Галкин согласен был с тем, что история слагается из «упования и воспоминания», но ему хотелось найти те «звенья сокровенной цепи», которые могли быть изъяты...

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату