– Женщины без мужской силы не могут обойтись, а мужчины, напротив, свою силу черпают в женской. Вот времена, право. – Он сокрушенно покачал головой.
На протяжении всей дороги Илья боролся с искушением узнать что-нибудь об уехавшей Але. Наконец, когда общий разговор выдохся и в салоне на некоторое время повисла тишина, он неуверенно начал:
– И все-таки подруга Аля оставила нам много загадок...
Марианна быстро вскинула на него глаза.
– Аля очень непростой человек.
– А ты простых видела? – хмыкнул Тимофей с заднего сиденья, но Марианна не удостоила его ответом. Он размяк, отвернул голову и смотрел в окно, без всякой мысли перебирая в сознании проплывающие мимо картины. Hочь густо, по-южному синела вокруг. Уже вышла луна и стелила рябой широкий отблеск на черное полотно воды. В провале долины светлели голубоватые цепочки виноградников, и далеко на соседнем хребте белел пирамидальный срез карьера.
– А что, – начал он задумчиво, – купить здесь домик на набережной, поставить в каждой комнате сундук со счастьем, и знай себе считай денежки. Что мы в этой Москве?
– Сейчас это еще вполне возможно, – вполне серьезно сказала Марианна. – А вот через пару лет не подступишься. Это я вам точно говорю.
– Только без битой посуды, – сказал Тимофей иронически.
– Ну а все-таки, – сделал Илья вторую попытку. – Кто у нее муж?
– Человек, – сказала Марианна. – Все вам расскажи. Вы бы сами спросили.
– Да спрашивали – не говорит, – сказал Тимофей с досадой. – А пытать не умеем – извини. Чай, не заплечных дел мастера, а запойных.
– Он ее бросил, – сказала Марианна.
От неожиданности такого ответа Илья резко затормозил.
– Ты чего? – испугалась Марианна.
– Разве таких женщин бросают? – проговорил он.
– Да всяких бросают. Чемпионов мира бросают. Олигархов. Миллионеров. Поехали-поехали.
Балаклава дремала под черным небом, испещренным помарками зарниц. Кое-где на лавочках между фонарями сидели люди. На поверхности черной воды тихонько качались опрокинутые прибрежные огни. Покачивая бедрами, покачивая плетеной сумкой, которую несла в руке, Марианна неторопливо шла по набережной к своему дому.
– Ну что же ты? – укоризненно спросил Илья, когда выехал из Балаклавы к повороту на Ласпи.
– Да ну, – отмахнулся Тимофей. – Боюсь я таких. Слишком сведущая в тайнописях мироздания. На все у нее ответ готов. Засудит.
– Ты с ней тайны собрался разгадывать?
– Тайны не тайны, но цинизм мой подернут флером романтики, – со смехом ответил Тимофей. – Будем считать, что цель условно поражена. А ты знаешь, – сказал он немного погодя, – я, кажется, помню этого ее мужа. Помнишь, на первой картошке? Эта история с собакой и мировоззрением.
Илья помолчал, соображая.
– Историю помню, – ответил он. – Hо я, по-моему, тогда раньше уехал. Как ее, кстати, звали? – усмехнулся он.
– Почему-то ее звали Эля, – кисло сказал Тимофей и повторил: – Э-ля, – навсегда оставляя это сочетание звуков, как новую сильфиду, в подношение беспокойно-сонным крымским холмам.
Илья рано пошел спать, а Тимофей остался на балконе за столиком в обществе бутылки недопитого коньяка. Он думал о том, что с тех пор как он был здесь последний раз, миновало уже девять лет. И скалы, загораживающие от моря сухую, как спрессованная пыль, землю, и огромные их обломки, восстающие из мелководья, и неподвижные пирамидки кипарисовых деревьев, и запах магнолий, и пестрота азалий, и шелест воды в прибрежных камнях – все это было таким же, как и девять лет назад. Ему пришло в голову, что девять лет назад отсюда будущее рисовало ему соблазнительные картины, и душа замирала в чаянии неведомого блаженства, а теперь он стоит в этом самом будущем и не видит ничего, никакого нового будущего – только белые пятна чаек на черных камнях и где-то на угадываемой границе неба – дежурные огоньки дремлющих судов.
Он покинул балкон, прошел через комнату, где спал Илья, вышел из здания и спустился к самой кромке воды. Прошлое, которое когда-то считалось будущим, было к его услугам. В черных камнях тихо плескалась вода. Ночь дышала свободно под легким покровом Млечного Пути.
И чем больше образов юности предлагала услужливая память, тем отчетливее проступала мысль, что давно уже он вышел из эпицентра жизни. Раньше, когда он пил портвейн после школьных уроков, он ощущал себя в самом ее центре, в самом ее горниле; потом какое-то время жизнь шла, счастливо совпадая с его жизнью, а теперь началось расхождение. Если раньше он ощущал себя самой важной, самой необходимой частицей того, что люди называют миром, то теперь он был простым приложением, довеском, добавкой, которая может быть, а может и не быть. Он давно уже не пил портвейн в компании одноклассников, а пил что-то в приличных ресторанах, он не ездил в строительные отряды зарабатывать на летний отдых, не сидел в дырявой палатке на берегу скромного недорогого моря, но с какого-то времени в своих новых обличьях служил уже только декорацией к тому миру, который обступал его со всех сторон новыми лицами входящих в жизнь людей, дышащих новыми надеждами, новыми открытиями и первыми откровениями.
Сама собой вспомнилась и эта история с собакой. Сейчас ему уже казалось странным, что в самом деле были такие времена, которые делали возможными подобные истории.
Они тогда всем курсом собирали картошку под Можайском. А началось все с того, что как-то человек в фиолетовой шляпе колокольчиком завел разговор с собакой, отиравшейся у столовой. Несколько марксистских начетчиков с кафедры истории партии оказались рядом и со смущенными улыбками прислушивались к фамильярной беседе человека и животного.
– Хоть бы и эта собака, – говорил человек в шляпе, присаживаясь на корточки и теребя животное за тощую шею. – Кто может сказать, что у нее в голове. Есть у нее мировоззрение или одни рефлексы? А может быть, и есть. Кто это может знать?
Разговоры эти не прошли даром. Борцы за идеологию затаили обиду. Hесколько картофельных дней они ограничивались лишь хмурыми взглядами, но в конце концов не выдержали и созвали комсомольское собрание.
Собрание проходило вечером, в большой ремонтной зале тракторной станции. По углам валялись какие-то старые, выпотрошенные двигатели, бетонный пол лоснился пятнами соляры, а с высоченного потолка, как шея доисторического животного, нависала лебедка. И в целом помещение это напоминало интерьер финальных сцен многочисленных боевиков, где добрый и справедливый герой отправляет в преисподнюю своего отвратительного антагониста при помощи какого-нибудь пришедшегося под руку механизма. Первым выступал староста курса Богомолов.
– Сутягин вел тут речи, – объяснил он собравшимся цель мероприятия, – которые, скажем прямо, – он подпустил выразительную паузу, словно до этого бродил вокруг да около, – не годятся для комсомольца. Все это противоречит марксизму, как мы его знаем и понимаем. Ты меня извини, дурь у тебя в голове какая- то.
Некоторые пытались свести все в шутку, но в конце концов Сутягину предложили пояснить свои заявления и подобру-поздорову от них отречься. Hа все это действо бросали тусклый свет две мутные лампы в толстых, покрытых маслянистой пылью колбах, и мрачное освещение придавало собранию еще большее сходство со зловещим судилищем инквизиции. Ветренная темнота билась в пыльные окна под потолком, по стенам кривлялись огромные тени, похожие на нескладные привидения, изгнанные из подземного мира за свою несуразность.
Ни Тимофей, ни Илья, который и сам был таким же демобилизованным провинциалом, как и большинство судей, не верили своим ушам, но слышали именно то, что слышали, и им казалось, что перед ними Галилей и его мучители.
Hесколько студентов, опешив, переглядывались, пока один из них уже не смог долее сдерживать рвущийся наружу хохот, и через секунду половина синедриона смеялась открыто, а двое просто давились от смеха, присев на корточки, точно получили по хорошему удару в солнечное сплетение. Ребята в запачканных