Чапа посмотрел на меня исподлобья, покрутил пальцем у виска и отвернулся. Рядом на площадке играли дети. К нам долетали их звонкие голоса, слегка приглушенные послеобеденным солнцем:
— На златом крыльце сидели царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной, а ты кто будешь такой?
Нет ни добра, ни зла, все равно нам осталось лишь медленное время — тяжелое, неповоротливое, как раствор в бетономешалке, и там барахтаемся мы — то ли червяки, то ли просто кусочки щебня.
Дети еще раз задали свой мудрый, извечный вопрос и рассыпались со смехом, как упавшие монеты, в разные стороны. Появился Павел, мы сели в машину и поехали из переулка. Павел казался мрачнее тучи и молча рассматривал свои ногти, прогнув кисти рук.
— Что будешь делать? — спросил я его. Отвернувшись, я смотрел, как с боков подплывают автомобили, заключая наш погоревший лицей в самую сердцевину пробки.
— Что — нибудь придумаю. — Он недобро усмехнулся, и они с Чапой хмуро переглянулись.
Они довезли меня до работы — бывшего школьного здания с рдеющей черепичной крышей.
— Ну ладно, — закончил Паша, — я тебя сам найду.
Чапа резко затормозил.
— Пошел! — крикнул Паша.
Я попрощался с обоими и шагнул в лужу, в которой таяли мелкие снежинки — последние случайные снежинки этой зимы — и где, словно желток протухшего яйца, болталось отражение фонарной лампы. Парадная дверь была оборудована оригинальной ручкой, исполненной в виде протянутой для рукопожатия бронзовой руки. Я взялся за эту холодную кисть, ощутив холодное пожатие нового времени, которое словно остужало тепло наших ладоней.
Мой рабочий стол помещался у окна, занимавшего две трети стены. Начало весны выдалось особенно мутным — туман владел улицей каждый день, я видел ее безлюдный кусок, а когда темнело, в тумане оставался какой — то светящийся треугольник, которому трудно подобрать сравнение.
— А вот интересный материал, — однажды сказал редактор и бросил мне на клавиатуру компьютера свернутую газету. — Новая мода. Это что — то новенькое. Какой у нас это номер?.. Седьмое, сентябрь. Черт возьми, это по — нашему. Погоди, — он схватил газету, — когда это было — то?
— Осенью, надо полагать, — предположил я. Мне почему — то вспомнился коммерческий волшебник Полисниченко, его зеленые глаза, которые огульно одобряли какие ни есть сумасбродства и даже нетитулованные завалящие шалости.
— Да, правильно, — редактор озадаченно поджал губы. Было видно, что думает он совершенно о другом и мысли его далеко. — Вот про таких надо писать. Жалко, что это уже было. Они, конечно, с ума сходят, но, с другой стороны… В общем, лучше так, чем никак.
— Не горюй, — ответил я рекламным лозунгом, — все еще будет.
— Нет, жизнь — это все — таки жизнь, — произнес он восхищенно и даже прищелкнул языком. — Богаче любой фантазии. Правильно я говорю?
На подоконнике верещала магнитола. Бодрый голос радиоведущего наставлял, как бороться с сантехниками, и гости студии все до одного поддельно возмущались бытовым рэкетом; потом были куски какой — то передачи о войне: “А у нас были моряки, — говорила женщина, — они все такие были рослые, здоровые мужчины, и они мне говорили, ну как ты нас потащишь, такая маленькая, брось, ползи назад…” Я слушал и никак не мог представить себе эту женщину, а видел другое — белые обожженные города, жаркое солнце юга. А потом кто — то перестроил частоту и поймал конец популярной песенки, и музыкальный ведущий сказал нарочито ломаным баритоном: “Землья по — прежьньему вьертится, и всье идьет хорошо”, и это — несмотря ни на что — было похоже на правду.
Иногда мне случалось проезжать мимо конторы. Смешной козырек и окна занимали свои места по — прежнему, но отчего — то казалось, что у них есть уже новый хозяин. Вывеска, правда, оставалась все та же. Интересно, думал я, куда делась картина, море… Однажды вечером я заметил коричневое пятно света, как бывает тогда, когда включена не люстра, а настольная лампа, поставленная в глубине помещения. Я выскочил из троллейбуса и долго жал кнопку звонка, пока на пороге не появился мужчина в камуфляже, перетянутый офицерским ремнем, на котором висела кобура. Он стер дрему с заспанного лица широкой ладонью и, недоверчиво на меня поглядывая, сообщил, что теперь здесь будет отделение банка, а о прежнем владельце ему ничего не известно. Все телефоны, в том числе и сокровенный сотовый, молчали как обрезанные, и даже “мобильная” девушка, нежным голосом сообщавшая, что “абонент временно недоступен”, больше не откликалась на мои сигналы. И мне все чаще являлась мысль, что абонент в этом мире перестал быть доступен вообще.
Алла уехала в Лондон — я ее не провожал. День этот жил тихо, тоскливо. Один раз она позвонила — меня дома не было, и с ней разговаривал сосед. Он сказал, что звонок был междугородний, однако она ничего не передала и не оставила своего номера.
Весну я провел со стойким ощущением одиночества, таким же стойким, как запах паркетного лака. А это приходило в противоречие с аксиомой рублевского затворника, согласно которой ощущения скоротечны. Город шелушился грязным снегом, мокрыми хрупкими льдинками, отстававшими от асфальта, обертками от мороженого, шоколадными фантиками, не подверженными тлению, и расползшимися пачками от сигарет.
Центр быстро просох, весенний ветер весело его щупал, запуская пальцы в самые потаенные норы. Но на окраинах еще долго бежали ручьи, и мальчишки, перепачканные теплой землей, как и двадцать лет назад, устраивали запруды из веток и щебня, а шумные, крикливые девочки меловыми камешками рисовали на асфальте дворов решетки классиков, в которых, как лица неумелых портретов, улыбались разноцветные цифры. Из жирного и сверкающего под солнцем бурого суглинка выползали к свету желтые одуванчики и неровно становились на хилых мохнатых стебельках; следом полезла трава, одну за одной прикрывая плеши газонов и полян сочной изумрудной порослью.
Тополь клейким, дурманящим ароматом помогал нашим надеждам и мечтам, год от года все более несмелым, все менее решительным.
Я все еще ждал звонка, а может быть, и двух, однако телефон оживал совсем другими голосами, желаниями и приветами. Дважды звонил режиссер Стрельников в надежде разыскать Павла.
— А что, телевизор включается? — не удержался я.
— Телевизор? А — а, телевизор. Да — да, — пробормотал он, а потом сказал: — Да тут такое творится… — и повесил трубку.
Прошлое и будущее еще существовало, обирая одно другое, но самого времени не становилось все чаще, потому что настоящее — это как раз все остальное. Их колеи никогда не пересекаются, они идут рядом, даже если тянутся, тянутся бесконечно, за пределы беспомощного зрения. Как согрешил создатель, какой мир разрушил, когда вздумал сочинить наш, какие возводил напраслины, кого топил в мутной жиже колебаний?
Сутулые вопросы окружали меня плотным кольцом; мне казалось, что прохожие зрят их во плоти и оборачиваются мне вслед. Шагая после работы по вечерним улицам, я следовал средь них, точно знаменитость, окруженная журналистами, и значки, невинные значки, которыми обозначаем мы их на письме, распахнули свои пасти, совсем как “лютые звери” скандинавских древностей, и застыли так навечно, навсегда.
Последний раз я увидел Павла в первых числах мая. Он заметно похудел и осунулся. Я увидел, что он завел себе портмоне, чего раньше за ним не водилось. В одежде бросалась в глаза безразличная неопрятность. Воротник голубой рубашки на сгибе темнел от грязи, а на пиджаке нахальные пятна неизвестного происхождения мозолили даже непредвзятый глаз.
Я проводил его в комнату. Увидев лист писчей бумаги, торчавший в машинке, он усмехнулся, будто припомнив что — то смешное, и щелкнул по нему пальцем.
В течение часа мы пили церемониальный чай, заваривая его прямо в чашках и перекусывая зубами угодившие в рот разбухшие чаинки. Разговор крутился вокруг его дел, большей частью мне непонятных.
Он называл имена разных могущественных людей, среди которых даже памятный Михаил Иванович мог сойти всего — то за подмастерье, но все эти слова были призваны убедить не столько меня, сколько его