об участии рабов в его движении. Вывод Н. А. Машкина состоит в том, что движение не имело «освободительно–демократического характера», но было «движением люмпен–пролетарских слоев городского римского населения в условиях кризиса римского государства». Самого Клодия Н. А. Машкин считает беспринципным политиком.
Нам кажется, что с этими выводами едва ли можно полностью согласиться. Движение Клодия, на наш взгляд, имело более широкую социальную основу, чем люмпен–пролетарские слои населения.
«Демократический» характер первых законодательных мероприятий Клодия — в смысле их верности традициям программы популяров — не вызывает каких–либо сомнений. На первое место среди этих мероприятий должен быть поставлен хлебный закон, который был логическим продолжением хлебных законов «великих трибунов», начиная с Гая Гракха. Но не в меньшей степени закон, касающийся квартальных коллегий — этих политических «клубов» римского плебса, — содействовал оживлению антисенатских, или, как принято их называть, «демократических», сил и настроений. Конечно, можно констатировать, что эти законы удовлетворяли политические запросы городского плебейского населения и никак не касались интересов сельского плебса. Но не следует забывать, что законодательные мероприятия Клодия проводились вскоре после принятия аграрных законов Цезаря, реализация которых, безусловно, сняла — хотя и ненадолго — остроту аграрного вопроса. Кроме того, мы имеем пусть очень беглые, но тем не менее достоверные указания, что Клодий вовсе не проявлял равнодушия в определенных конкретных случаях к аграрному вопросу и к интересам сельского плебса. Мы можем сослаться на краткие упоминания Цицерона (речь шла, видимо, о всем известных фактах) относительно земельных конфискаций, проводимых Клодием насильственным путем. И наконец, если даже иметь в виду городской плебс, который в это время играл более существенную и политически более активную роль, чем сельское население, то все же нет никаких серьезных оснований сводить его полностью к люмпен–пролетарским элементам. Некоторое, хотя, к сожалению, недостаточно четкое, представление о социальной опоре Клодия дает знакомство с социальным составом организованных им «отрядов», численность которых была настолько внушительной, что Цицерон говорит иногда о «войске Клодия». Организация этих «отрядов», конечно, стояла в тесной связи с восстановлением плебейских коллегий. Восстановлением коллегий, как и созданием новых, руководил некто Секст Клодий, клиент Публия Клодия, которому, кстати, была поручена реализация и хлебного закона. Он был наделен довольно широкими полномочиями. Совершенно естественно, что в состав упомянутых «отрядов» принимались новые получатели хлеба, новые члены коллегии; последние иногда даже возглавляли отдельные отряды. Среди них были, несомненно, ремесленники, большое количество вольноотпущенников, ибо в это время в связи с расширением хлебных раздач сильно возрос отпуск рабов на волю, были в составе «отрядов» также рабы и гладиаторы. Цицерон даже уверял, что Клодий собирается организовать армию рабов, при помощи которой он хочет овладеть государством и имуществом всех граждан. Но конечно, участие рабов как в «отрядах», так и в движении Клодия в целом Цицероном сознательно и даже «злонамеренно» преувеличивалось. Мы не имеем прямых указаний относительно участия в Клодиевых «отрядах» сельского плебса, но то, как описывает Цицерон проводимые Клодием земельные захваты, дает возможность предположить наличие какого–то контакта и с сельским населением.
Все сказанное позволяет прийти к выводу о движении Клодия как о последнем широком движении, проходившем под лозунгами и в традициях популяров. Как и в случае с Катилиной, мы, если говорить о современных данному движению источниках, имеем сведения о Клодии и о всех событиях, связанных с его именем, лишь от его злейшего врага — Цицерона. Поэтому в этих сведениях много наносного, неправдоподобного, извращенного, как извращен и самый облик Клодия. Все обвинения, касающиеся его личной жизни и его личных качеств, настолько трафаретны и настолько часто применялись в Риме друг против друга политическими противниками — как оптиматами, так и популярами, — что они едва ли могут быть приняты всерьез.
В противовес этим традиционным данным есть достаточные основания считать, что в 50–х годах широкое общественное мнение признавало главой популяров скорее Клодия, чем Цезаря, и трибунат Клодия был поэтому своеобразной «демократической реакцией» на разочаровавшую широкие массы деятельность Цезаря во время его консульства.
7. Изгнание и возвращение. Канун гражданской войны
«Брат мой, брат мой, брат мой, — таким троекратным воплем отчаяния начинается одно из писем Цицерона, написанное в дни изгнания и адресованное брату Квинту, — неужели ты мог опасаться, что я под влиянием какого–то гнева отправлю к тебе рабов без письма или даже вовсе не захочу тебя видеть? Мне сердиться на тебя? За что же? Значит, это ты нанес мне удар, твои враги и их ненависть погубили меня, а не наоборот? Нет, это мое прославленное консульство отняло у меня тебя, детей, отечество, достояние. Но я хотел бы, чтобы у тебя оно ничего другого, кроме меня, не отняло». И еще: «Вести эту жизнь дольше не могу. Никакая мудрость, никакое учение не дают столько сил, чтобы выдержать такое страдание».
Недаром Аттик не раз упрекал своего друга в недостатке мужества. Поведение Цицерона в дни изгнания, все его письма свидетельствуют о крайней растерянности, отчаянии, депрессии, хотя поначалу Цицерон, видимо, считал свой отъезд из Рима недолговременным. Он даже надеялся обосноваться где–то на юге Италии, пока не узнал о новом, персонально против него направленном законе Клодия. Тогда возникла идея искать убежища в Сицилии. Однако проконсул Вергилий, управлявший островом и многим в прошлом обязанный Цицерону, отказался его принять. Рассчитывая на встречу с Аттиком, Цицерон проводит еще несколько недель на юге Италии, но затем из Брундизия отплывает на Балканский полуостров. Греция, и в частности Афины, ему противопоказана: здесь не избежать встреч с изгнанными в свое время катилинарцами. Поэтому Цицерон направляется в Македонию. В двадцатых числах мая он прибывает в Фессалоники, где и обосновывается на сравнительно долгий срок — на полгода.
Письма из Фессалоник, как и более ранние письма с юга Италии, полны отчаяния. Еще в начале апреля Цицерон пишет Аттику из Луканских Нар: «Более я не в силах писать: так я сражен и повергнут». Через два дня оттуда же: «Я влачу самое жалкое существование и тяжко страдаю». Еще через несколько дней: «Я, мой Помпоний, очень раскаиваюсь в том, что остался жить; в этом ты повлиял на меня больше всего». Тот же мотив в письме из Брундизия: «Призывая меня к жизни, ты достигаешь только того, что я не наложу на себя рук, но не в твоей власти другое — чтобы я не раскаивался в своем решении жить». Правда, в письме жене и детям, написанном в тот же самый день, он утверждает нечто противоположное, восклицая: «О, если бы у меня не было такой жажды жизни!», но общий тон и этого письма достаточно безнадежен; в конце его Цицерон, обращаясь к Теренции, признается: «Однако, поддерживая тебя, я не могу поддержать себя сам!». В письмах из Фессалоник к бесконечным жалобам начинают присоединяться соображения о допущенных просчетах, о причинах того, что сам Цицерон называет «падением с высоты». Вскоре по приезде он отправляет письмо Аттику, в котором пишет: «По непоследовательности в моих письмах ты, я думаю, видишь смятение моего духа. Хоть я и поражен невероятным и исключительным несчастьем, однако я взволнован не столько постигшим меня бедствием, сколько воспоминанием о своем заблуждении». В одном из следующих писем говорится: «Ты так часто и так жестоко упрекаешь меня в том, что я не стоек духом. Но скажи, есть ли какое–либо несчастье, которого я был бы лишен в моем бедственном положении? Пал ли кто–нибудь когда–нибудь с такой высоты, такого положения, за такое правое дело, при таких дарованиях, опыте, влиянии, несмотря на защиту всех достойных граждан? Могу ли я забыть, кем я был, не чувствовать, кто я теперь, какого лишен почета, какой славы, каких детей, какого богатства, какого брата?»
Основной причиной всех несчастий, всего бедственного положения оказываются теперь не столько действия врагов, сколько недоброжелательство, а иногда и прямое предательство друзей. «Ты часто укоряешь меня в том, — снова пишет он Аттику, — что я так тяжело переношу это свое несчастье; ты должен простить мне это, видя, что я подавлен в такой степени, какой ты ни у кого никогда не видел и о какой никогда не слыхал. Что же касается доходящих до тебя, по твоим словам, слухов, что у меня от горя пострадал рассудок, то я в здравом уме. О если бы он был у меня таким же в час опасности, когда те, кому, как я полагал, мое спасение дороже всего, оказались враждебнейшими и жесточайшими! Как только они
