она не вела бы себя так, и заперся в гараже. Внутри стен какового, предположительно, бешено накладывал краски на холст. Эвелин время от времени ставила на подоконник гаража еду и питье. Еда принималась – окно приоткрывалось и тут же со стуком опускалось, но питье демонстративно оставлялось на подоконнике. В гараже хранилось домашнее вино, и ничего другого ему, видимо, не требовалось. Из-под дверей гаража словно сочилась черная ярость.
– Это нечестно, – сказала Эвелин дочери, точно была ребенком, а не матерью. – Это нечестно!
Да так оно, бесспорно, и было. С ней, которая столько сделала для мужа, которая всю жизнь посвятила ему одному, с ней обходятся подобным образом!
– Я стараюсь не показывать тебе, как меня это травмирует, – сказала она. – Но ведь ты уже взрослая, да и что поделать – такова жизнь.
– Только, если ты сама допускаешь, чтобы она была такой! – возразила Хелен, черпая спокойствие и уверенность в своей новообретенной любви, твердо зная, что ей-то теперь предстоит жить счастливо во веки веков, аминь.
– Если бы ты только вела себя чуть тактичнее, – сказала Эвелин, впервые позволив себе даже такое подобие упрека. – Ты совершенно не умеешь вести себя с отцом так, чтобы не раздражать его.
– О, – сказала Хелен, – я так сожалею! Наверное, вина моя. Но ведь он все время запирается. Прежде на чердаке, а теперь вот в гараже. Не понимаю, почему ты расстраиваешься. Ведь это же в порядке вещей. А если бы ты поменьше расстраивалась, он бы и не запирался.
Она старалась взглянуть на дело как можно серьезнее, хотя ее мать не услышала в ее словах ничего, кроме легкомыслия. Но ведь от нее ничего не зависит. Она любит Клиффорда Вексфорда. И пусть ее отец умрет от гнева, а мать, горюя, обречет себя на безвременный конец – она, Хелен, любит Клиффорда Вексфорда, и юность, энергия, будущее, здравый смысл и жизнерадостность на ее стороне. Вот, собственно, и все тут.
Эвелин скоро совладала с собой и подобающим образом восхитилась необычным интерьером ресторана – некрашеные сосновые доски под деревенский стиль, и согласилась с дочерью, что все идет так уже двадцать пять лет. И дальше, наверное, будет идти так же еще долгое время. Хелен совершенно права. Расстраиваться причин нет никаких, ей просто надо взять себя в руки.
– Боже мой, – сказала Эвелин, беря себя в руки, – какие у тебя чудесные волосы. Такие кудрявые!
И Хелен, которая могла позволить себе быть доброй, не принялась тотчас приглаживать волосы за ушами, но встряхнула головой, чтобы они распушились, как нравилось ее матери. Самой Хелен нравилось, чтобы волосы у нее были прямыми, приглаженными, шелковистыми и послушными, задолго до того, как такое вошло в моду. Хотя бы в этом любовь была на стороне Эвелин, придав волосам ее дочери пышность и волнистость.
– Я влюблена, – сказала Хелен. – Может быть, причина в этом.
Эвелин поглядела на нее с изумлением. Каким образом жизнь в «Яблоневом коттедже» породила такую наивность?
– Во всяком случае, – сказала она, помолчав, – не поступай опрометчиво только потому, что жизнь дома была такой жуткой.
– Мамочка, она вовсе не была такой уж жуткой, – запротестовала Хелен, хотя часто она бывала именно жуткой. «Яблоневый коттедж» был старинным и прелестным, но черные настроения ее отца действительно ядовитым газом просачивались под дверями и сквозь щели, где бы он ни запирался и ради жены с дочерью (чтобы оберечь их от себя), и ради собственной особы (чтобы оберечь себя от их женского филистерства и предательства вообще), а глаза ее матери слишком уж часто бывали красными, и это каким-то образом заставляло тускнеть блеск медных развешанных по кухонным стенам кастрюль, так чудесно отражавших свет, пробивавшийся сквозь жалюзи. В такие дни Хелен томилась желанием уехать, просто уехать куда- нибудь. Но ведь в другие дни они были дружной семьей, делившей мысли, чувства, надежды, и обе женщины, храня незыблемую верность гению Джона Лалли, с радостью терпели невзгоды и безденежье, понимая, что артистический темперамент столь же мучителен для него самого, как и для них. Но потом Хелен уехала – учиться в Школе художеств, приобщаться к таинственной лондонской жизни, а Эвелин осталась испытывать на себе всю ничем не разбавленную силу, о нет, не внимания мужа (им он ее не баловал), но его циклической гневной энергии, и мало-помалу поняла, что он-то и его картины останутся жить, а вот она, Эвелин, навряд ли. Она чувствовала себя не по годам старой и истомленной. А к тому же твердо знала, что, окажись Джон Лалли перед выбором – живопись или она, он без промаха выберет живопись. Если он ее и любил, сказала она Хелен в момент вполне извинительной вспышки гнева, то как человек на деревянной ноге любит эту ногу: обойтись без нее он не может, как ни хотел бы.
Теперь она ласково улыбнулась Хелен, похлопала маленькую белую, твердую руку дочери своей большой и дряблой, а потом сказала:
– Я так рада, что ты это сказала!
– Ты всегда делала все, что могла, – ответила Хелен и добавила панически: – Почему ты говоришь так, словно мы прощаемся навсегда?
– Раз ты с Клиффордом Вексфордом, – сказала Эвелин, – оно так в сущности и есть.
– А зачем он ворвался к нам таким образом? Конечно нехорошо, что Клиффорд его ударил, но он же его спровоцировал!
– Не это главное, – сказала Эвелин.
– Он отойдет, – сказала Хелен.
– Нет, – сказала ее мать. – Тебе правда надо выбирать.
Тут Хелен пришло в голову, что раз у нее есть ее любовник Клиффорд, так зачем ей отец?
– Мамуся, а почему ты не уедешь из дома, – сказала она, – и не оставишь папу наедине с его гением? Неужели ты не видишь, какая это нелепость: жить с человеком, который от тебя запирается и берет еду с подоконника гаража?
– Но, деточка, – ответила Эвелин, – он же пишет!
И Хелен поняла, что ее уговоры бесполезны, да это и к лучшему. Одно дело посоветовать своим родителям разойтись – многие так и поступают, – но как ужасно, если они вдруг последуют твоему