был переделан в кузнечный горн, который фыркал и хрипел так, что оглушал всех прохожих. Раскаленный воздух, освещенный непрерывным заревом горна, заставлял добродушных, но воспитанных по Библии кельтских женщин бормотать про себя, когда они проходили мимо: «От кого несет углем и копотью, а изо рта у кого пышет огнь...»[5]. Мнение, которое добрые ллиддвуддцы и рстогцы составили обо всем происходящем в Мансе, состояло в следующем: в доме ко всем его прочим ужасам прибавился новый. Там поселился не кто иной, как левиафан. Он вроде бы спокойный, но временами становится ужасен...
А в Манс всевозрастающим потоком шли все новые и новые грузы. Прибывали ящики с оборудованием, медные отливки огромных размеров, чушки олова, бочки, корзины и тюки с бесконечным количеством предметов. Их размещение требовало места — ив жертву приносились наиболее легко разрушаемые части постройки; перекладины, балки и настил верхнего этажа были без всякого сожаления спилены неутомимым ученым. Они пошли на полки и настилы, которые заняли все пространство дома — сверху донизу. Наиболее крепкие доски пошли для грубо сколоченного широкого стола, на котором день ото дня росли кипы и пачки расчетов и чертежей. Все свои усилия доктор, наверное, сосредоточил на чертежах, остальное в его жизни было подчинено этой цели. На листы бумаги ложились странно изогнутые линии. Плоскости, профили, сечения по поверхности и в пространстве — все это опытная рука Небогипфеля с помощью чертежных инструментов быстро набрасывала на бумаге, покрывая ее ярд за ярдом. Некоторые из этих сложных чертежей он отправил в Лондон. Вскоре они вернулись обратно — уже в форме частей какой- то машины, выполненных из бронзы и слоновой кости, никеля и красного дерева. По некоторым чертежам он сам изготовлял массивные деревянные или металлические модели. Иногда он отливал их в формах, но чаще тщательно выпиливал из заготовок. В последнем случае он употреблял стальную дисковую пилу с напыленным на зубья алмазным порошком. Он разгонял ее паровой машиной и специальным механизмом до невообразимых скоростей. Эта пила больше, чем все остальное, вселяла в ллиддвуддцев уверенность в том, что доктор — преступник и колдун. Да и как подумаешь иначе, если не раз в полночь (а он работал и по ночам: ему-то не нужно было солнце) жители окрестных деревень и местечек вскакивали со своих постелей, слыша раздирающий душу визг. Пила издавала высокий звук, похожий на крик раненого; казалось, она протестует в этом отчаянном крике, захлебываясь и затихая на мгновение, чтобы перевести дух и набраться сил для нового протеста. Под конец пила всегда взвизгивала таким резким голосом, что у добрых людей до утра звенело в ушах, им снились страшные сны.
Тайна этого неземного шума, непонятный свет, не по-людски резкие манеры доктора, его явное недовольство, когда, он не был занят работой,— все это вызывало и раздражение, и любопытство. Строгое уединение, которое он тщательно соблюдал, и его наводящие страх встречи с теми, кто по долгу службы пытался к нему проникнуть, довели неодобрение и любопытство до крайних пределов. Уже составлялся заговор с целью подвергнуть его допросу с пристрастием, когда смерть горбуна Хью от удара неожиданно разрешила все.
Смерть произошла средь бела дня, на дороге, напротив Манса, и тому были свидетелями не меньше чем полдюжины людей. Они видели, как несчастный Хью вдруг упал на дорогу и начал кататься по ней, яростно борясь (так показалось зрителям) с кем-то невидимым, напавшим на него. Когда к нему подбежали, он лежал с побагровевшим лицом, а на синих губах выступила белая пена. Он умер на руках у поднявших его ллиддвуддцев.
Тело было принесено в кабачок «Свинья и Свистулька», около которого немедленно собралась возбужденная толпа. Напрасно хирург Оуэн Томас уверял, что смерть, без всякого сомнения, естественная,— зловещий слух, что покойный — жертва подчиняющихся доктору Небогипфелю воздушных стихий, как зараза, распространялся среди собравшихся. Эта новость с быстротой инфекции разнеслась по Ллиддвудду. Все и вся загорелись одним желанием: немедленно покарать виновника этого злого дела. Всякие суеверные слухи о чудесах доктора до сих пор не имели законного обращения в селении (в страхе показаться смешным или из-за боязни доктора). Теперь об этих вещах заговорили смело и открыто; версия о колдовских проделках доктора получила всеобщее признание. Люди, которые до этого помалкивали о своем отношении к новому хозяину Манса из страха перед похожим на нечистого чернокнижником, теперь с каким-то болезненным наслаждением поверяли на ушко какому-нибудь добровольному слушателю о всевозможных страстях. Сначала, они говорили о том, что «могло бы быть»; потом, опьянев от всеобщего внимания, стали говорить, что «так действительно было». Сначала они говорили шепотом, потом заговорили громко, и даже повысили голос. Сказка о пойманном доктором дьяволе до сих пор развлекала лишь кучку старух; теперь об этом, как о неоспоримом факте, заговорили все. Приводили случай с миссис Морган, за которой этот зверь гнался почти до самого Рстога. Правда, свидетелей этому не было, но... публика верила миссис Морган на слово. Это было еще не все. Появилась история о том, что Небогипфель вместе с покойными Вильямсами по ночам служит бесовскую мессу, сопровождая ее страшными богохульствами; рассказали о «черном, хлопающем крыльями существе, величиной с теленка», которое влетает в дом через дыру в крыше. Это также было принято как непреложная истина. Когда-то один из шутников на церковном дворе от нечего делать выдумал, что видел доктора, разрывающим своими белыми пальцами только что зарытую могилу,— теперь и этому поверили. Некоторые выдумки имели хоть в основе какой-то факт. Например, тени, отбрасываемые изломанным бурей деревом у Манса, были приняты за людей — и родилась легенда о Небогипфеле, который вместе со старым Вильямсом вешал сыновей последнего на виселице за домом... Число таких историй перевалило за сотню, и все они носились по деревне, накаляя атмосферу. Пастор местечка, преподобный Илия Уллис Кук, услышав шум и гам, выплыл из дома. Он попробовал унять толпу, но едва сам избежал ее гнева.
К восьми часам вечера (был понедельник, 22 июля) против «чернокнижника» собралось целое войско. Группа смельчаков составила его ядро. Артур Прайс Вильямс, Джон Петерс и кое-кто еще принесли факелы и угрожающе размахивали ими. Менее отважные духом представители сильного пола явились неохотно и весьма поздно; с ними группками из четырех-пяти человек пришли женщины. Резкие голоса, истерические выкрики и живое воображение последних значительно прибавили шуму и неразберихи. Один за другим из домов выскальзывали ребятишки и молодые девушки. Охваченные непреодолимым ужасом, они спешили протиснуться поглубже в толпу или держались около факелов.
Таким образом, к девяти часам у кабачка собралась добрая половина населения местечка. Стоял невообразимый шум, но резкий голос старого фанатика Питчарда покрывал его: Питчард проповедовал на подходящую случаю тему — о судьбе 450 идолопоклонников-кармелитов.
Как только церковные часы отбили девять, все начали потихоньку двигаться по холмистой дороге вверх, и вскоре стало ясно, что все сборище — и мужчины, и женщины, и дети тесной толпой, как испуганная скотина, идут к дому доктора. Когда ярко освещенный кабак остался позади, дрожащий женский голос затянул один из тех мрачных псалмов, звуки которых так тешат слух истинного кальвиниста. Псалом немедленно подхватили — сначала двое-трое, а потом все. Чувствовалось, что настроение у толпы поднялось и смелости прибавилось: теперь все шагали быстрее, в такт гимну. Но когда процессия дошла до поворота дороги, пение вдруг затихло. Остались, правда, запевалы, но и они пели, заботясь не столько о такте и мотиве, а лишь о том, чтобы кричать погромче. Из их попыток заставить толпу прибавить шагу не вышло ничего: шагали все медленнее, а дойдя до ворот Манса, толпа встала как вкопанная. Многие задумались: «А что будет дальше?», и это отняло у них остатки отваги. Мысль о том, что их ожидает за воротами, заставила забыть даже своих родственников. Сильный свет, бивший из проломов в стенах и крыше, освещал ряды бледных лиц, нерешительно поглядывающих друг на друга. Дети плакали от страха.
—Ну,— оказал Артур Прайс Вильямс, обращаясь к Джеку Петерсу со скромным видом услужливого подчиненного,— что теперь станем делать, Джек?
Однако Петерс, окидывавший Манс не слишком смелым взором, сделал вид, что не слышит вопроса. Охота на колдунов, так успешно начатая ллиддвуддцами, готова была вот-вот сорваться, но выручил старый Питчард, который в это время протолкался вперед.
—Что же вы?! — заорал он сорванным голосом, делая руками непонятные жесты.— Вы что?! Устрашитесь ли вы покарать того, на ком лежит гнев господен?! Сожжем чародея!
Выхватив у Петерса факел, он распахнул дряхлую дверь и бросился по аллее к дому. Его факел, раздуваемый ветром, рассыпался искрами в ночной темноте. «Жги колдуна!» — взвизгнул чей-то голос, и стадный инстинкт овладел толпой. С угрожающим шумом она бросилась вслед за изувером.