тарелку на шесте, который она держит в зубах; папа Л инь ходит колесом; сестра Линь жонглирует веерами, а братец Линь свисает с портала на своей косичке. Оглядывая своих усердных коллег, м-р Гринер пытается спрятать смущение под весьма наивной маской светскости. Он отваживается пощекотать сестру и в ответ на этот невинный знак внимания получает могучий пинок в живот. Пинок переносит его в привычную стихию, и он принимается рассказывать скучный анекдот. Папа Линь, подкравшись сзади, бросает его брату, который равнодушно отворачивается. М-р Гринер приземляется на затылок. Он мужественно заканчивает анекдот в горизонтальном положении. Когда он встает, публика, не смеявшаяся над анекдотом, смеется над его хромотой, так что он остается хромым до конца номера.
М-р Гринер начинает другой анекдот, еще длиннее и скучнее первого. И вот, когда он доходит до самой соли, оркестр разражается музыкой и заглушает его. Он очень терпелив и очень стоек. Он начинает сначала, но закончить оркестр ему не дает. Боль, которая почти — но, к счастью, не до конца — скрючивает его деревянную фигурку, была бы непереносимой — не будь она столь очевидно притворной. Это гомерически смешно.
Финал великолепен. Лини носятся по воздуху; м-р Гринер же, удерживаемый на земле своим реализмом и осведомленностью о тяготении, всячески пытается убедить публику, что витающие восточные товарищи нисколько не удивляют и не тревожат. Старо как мир, — говорят его руки; но лицо с ними не соглашается. Видя, что коллеги остаются невредимыми, он вновь обретает уверенность. Акробаты не замечают его, поэтому и он не замечает акробатов. Победа остается за ним; ему предназначены аплодисменты зала.
Первой моей мыслью было: кому-нибудь из продюсеров следовало бы пригласить м-ра Гринера в большое ревю, поместив на фоне красивых девушек и блистающих занавесей. Но потом я решил, что это было бы ошибкой. Боюсь, что м-ра Гринера, подобно скромным полевым растениям, которые гибнут, будучи перенесены на более жирную почву, лучше оставить цвести в бурлеске, среди чревовещателей и велосипедисток».
У Гарри хранилось больше десятка копий этой статьи, некоторые — на полотняной бумаге. Попытавшись получить работу при помощи коротких объявлений в «Варьете» («…кому-нибудь из продюсеров следовало бы пригласить Гринера в большое ревю…» — «Тайме»), он приехал в Голливуд — в надежде, что заработает на жизнь, снимаясь в комедийных эпизодах. Однако на таланты его спроса не было. По его собственному выражению, он «провонял голодухой». Чтобы дополнить свои скудные заработки на студиях, он торговал вразнос полировальной пастой для серебра, которую готовил у себя в ванной из мела, мыла и тавота. Когда Фей не была занята на актерской бирже, она возила его в торговые экспедиции на своем форде. В последней поездке он и заболел.
В этой же поездке Фей приобрела нового поклонника по имени Гомер Симпсон. Тод в первый раз увидел Гомера примерно через неделю после того, как слег старик. Он сидел у больного, развлекая его беседой, как вдруг послышался тихий стук в дверь. Тод открыл; в коридоре стоял человек с цветами для Фей и бутылкой портвейна для ее отца.
Тод воззрился на него с любопытством. Он не хотел быть невежливым, но на первый взгляд пришедший казался типичным представителем породы людей, приезжающих в Калифорнию умирать, со всеми ее отличительными чертами — от лихорадочного взгляда до дрожащих рук.
— Меня зовут Гомер Симпсон, — задыхаясь, сказал он, потом смущенно потоптался и промокнул совершенно сухой лоб сложенным носовым платком.
— Не хотите зайти? — спросил Тод.
Он тяжело помотал головой и сунул букет и бутылку Тоду. Прежде чем Тод успел сказать хоть слово, он поплелся прочь.
Тод понял, что ошибся. Гомер Симпсон лишь физически подходил под эту категорию. Люди, которых он имел в виду, не были застенчивы.
Когда он передал подарки Гарри, тот как будто даже не удивился. Он сказал, что Гомер — один из его благодарных клиентов.
— Мою Волшебную Пасту рвут с руками.
Когда Фей вернулась домой и узнала о госте, она очень потешалась. Вдвоем, прерывая свою речь и друг друга взрывами смеха, они рассказали Тоду, как произошло их знакомство с Гомером.
Второй раз Тод увидел Гомера под финиковой пальмой на другой стороне улицы, откуда он смотрел на их дом. Тод наблюдал за ним несколько минут, потом окликнул и приветливо поздоровался. Гомер не ответил и бросился наутек. На другой день и на третий Тод снова видел, как он прячется под пальмой. Наконец он застиг его, подкравшись сзади.
— Как поживаете, мистер Симпсон? — мягко сказал он. — Гринеры очень признательны вам за подарок.
На этот раз Гомер не двинулся — может быть, потому, что Тод припер его к дереву.
— Хорошо, — выпалил он. — Я шел мимо… я живу на этой улице.
Тод ухитрился растянуть разговор на несколько минут, после чего Гомер бежал.
В следующий раз Тоду удалось приблизиться к нему открыто. С этих пор Гомер охотно отвечал на его любезности. Симпатия, даже самого неглубокого свойства, победила его молчаливость и сделала чуть ли не болтливым.
В одном, по крайней мере, Тод не ошибся. Как и большинство интересовавшей его публики, Гомер был выходцем со Среднего Запада. Он приехал из Уэйнвилла, городка в Айове, неподалеку от Де-Мойна, где двадцать лет проработал в гостинице.
Однажды, посидев в парке под дождем, он простудился, и простуда перешла в воспаление легких. Выйдя из больницы, он узнал, что гостиница взяла другого бухгалтера. Они соглашались принять его обратно, но врач посоветовал ему поехать на отдых в Калифорнию. Тон у врача был повелительный, и Гомер уехал из Уэйнвилла на Побережье.
Прожив неделю в вокзальной гостинице Лос-Анджелеса, он снял коттедж в Пиньон-Каньоне. Это был всего второй дом, показанный ему агентом по торговле недвижимостью, но Гомер согласился на него, потому что устал и потому что агент был наглец.
Расположение коттеджа ему даже понравилось. Это был последний дом в каньоне, и холмы начинались прямо за гаражом. Они поросли люпином, колокольчиками, маками и луговыми ромашками. На склонах стояло несколько карликовых сосен, юкк и эвкалиптов. Агент сказал, что он будет любоваться голубями и перепелками, но за все время, что тут жил, он видел только крупных бархатно-черных пауков и ящерицу. Он очень привязался к ящерице.
Дом стоил дешево, потому что на него не находилось охотников. Большинство людей, снимавших здесь коттеджи, хотело жить в «испанских», а этот, по утверждению агента, был «ирландским». Гомеру дом показался довольно странным, но агент настаивал, что он оригинальный.
Дом был странным. Из-под соломенной крыши, спускавшейся очень низко по обе стороны от входной двери, смотрели маленькие слуховые оконца с длинными козырьками, а венчала ее циклопическая и очень кривая труба. Дверь из эвкалипта, крашенного под мореный дуб, висела на громадных петлях. Петли были фабричные, но отштампованы так, что имели вид кованых. Столько же умения и старания затратили на то, чтобы сделать кровлю соломенной — ибо она была не из соломы, а из огнестойкого картона, рифленого и крашенного под солому.
Господствующие вкусы нашли отражение в убранстве комнаты. Оно было «испанским». Стены были бледно-оранжевые, в розовую крапинку, и на них висело несколько шелковых знамен с гербами — красных и золотых. На камине стоял большой галеон. Корпус у него был гипсовый. В камине разместились разнообразные кактусы в расписных мексиканских горшках. Некоторые растения были сделаны из резины и пробки; остальные были настоящие.
Комнату освещали бра в виде галеонов, у которых из-под палубы торчали остроконечные желтые лампочки. На столе стояла лампа с бумажным абажуром, промасленным, чтобы он имел вид пергаментного, и на нем было изображено еще несколько галеонов. Шторы из красного бархата висели на черных копьях с серповидными наконечниками.