Лицо Эрла пряталось в тени большой шляпы. А мексиканец был ярко освещен огнем. На коже играли блики, масло в черных кудрях искрилось. Он все время улыбался Фей, и Тоду не нравилась его улыбка. Чем больше он пил, тем больше она ему не нравилась.
Фей все время теснила Тода, и наконец он пересел на землю, откуда ее было лучше видно. Она улыбалась мексиканцу. Она как будто понимала, о чем он думает, и сама думала о том же. Эрл тоже заметил, что происходит между ними. Тод услышал, как он выругался вполголоса, и увидел, как он нагнулся и подобрал в дровах толстую палку.
Миг виновато засмеялся и запел:
У него был жалобный тенор, и революционную песню он превращал в сентиментальный, до приторности нежный плач. Когда он начал второй куплет, Фей стала подпевать. Слов она не знала, но могла и вести мелодию, и вторить.
Их голоса соприкасались в разреженном неподвижном воздухе, образуя грустные созвучия, и впечатление было такое, будто соприкасаются их тела. Песня снова преобразилась. Мелодия осталась прежней, но ритм нарушился, стал рваным. Это была уже румба.
Эрл беспокойно ерзал и играл палкой. Тод видел, как она посмотрела на него, и понял, что она боится; но осторожнее она не стала — наоборот, у нее только прибавилось лихости. Она сделала долгий глоток из кувшина и встала. Она приложила ладони к ягодицам и пошла плясать.
Миг будто совсем забыл об Эрле. Он бил в ладоши, сложив их чашечками, так что получался глухой барабанный звук, и все свои переживания вкладывал в песню. Он выбрал более подходящий мотив.
Фей сцепила руки на затылке и в ломаном ритме песни вращала бедрами, выбрасывая подбрюшье вперед.
Может быть, Тод неправильно понял Эрла. Своей дубинкой он колотил по дну сковороды, отбивая такт.
Мексиканец поднялся и, продолжая петь, начал танцевать с Фей. Они наступали друг на друга семенящим шагом. Фей приподняла юбку, прихватив ее с боков кончиками пальцев; он то же самое проделал с брюками. Они сошлись голова к голове, иссиня-черная с золотистой, и, упершись лбами, заходили кругом; потом — спиной к спине, соприкасаясь ягодицами и раскорячив согнутые колени. Фей, вытянувшись в струнку, трясла головой и грудью, а он, тяжело колотя ногами по мягкой земле, ходил около нее кругами. Они снова повернулись друг к другу лицом и сделали вид, будто баюкают свои зады в шалях.
Эрл бил по сковороде все сильнее и сильнее, и она уже звенела, как наковальня. Внезапно он вскочил и тоже пустился танцевать. Он откалывал, как в деревенском переплясе. Он подпрыгивал и бил в воздухе пяткой о пятку. Он гикал. Но он не мог войти в их танец.
Ритм, словно гладкая стеклянная стена, отделал от него двух танцоров. Как бы громко он ни гикал, сколько бы ни метался, он не мог возмутить безупречность их прямого и попятного хода, их сближений и удалений.
Тод увидел удар до того, как он обрушился. Он увидел, как Эрл занес палку и опустил ее на голову мексиканца. Он услышал треск и увидел, как Миг упал на колени, все еще продолжая танцевать, потому что его тело не хотело или не могло прервать своего движения.
Фей плясала спиной к Мигу, когда он рухнул, но она не оглянулась. Она побежала. Она промелькнула перед Тодом. Он потянулся схватить ее за щиколотку, но не достал. Он вскочил на ноги и бросился за ней.
Если поймает, она — его. Он слышал ее шаги невдалеке, выше по склону. Он закричал ей — низким, страстным голосом, как гончая, напавшая на свежий след после долгих часов бесплодного рысканья. Он уже ощущал, как это будет, когда он повалит ее на землю.
Но дорога была тяжелой; песок и камни подавались под ногой. Он упал плашмя, лицом в полевую горчицу, свежо и остро пахшую дождем и солнцем. Он перевернулся на спину и посмотрел в небо. Физические усилия остудили его пыл — но не совсем, и по телу пробегали приятные токи. Он ощущал довольство и облегчение, почти счастье.
Где-то выше на холме запела птица. Он прислушался. Сначала ее мягкий тихий голос звучал как капли, падающие в какую-то полость, может быть — на дно серебряного кувшина, потом — как арфа, по струнам которой тихо проводили палочкой. Он лежал неподвижно и слушал.
Когда птица смолкла, он постарался выбросить Фей из головы и начал думать о своих этюдах к картине пожара в Лос-Анджелесе. Тод хотел изобразить горящий город в полдень, чтобы огню пришлось состязаться с солнцем пустыни и он казался не таким страшным — скорее яркими флагами, развевающимися в окнах и на крышах, чем истребительной стихией. Ему хотелось, чтобы у города при пожаре был праздничный вид, чтобы он выглядел почти радостным. А поджигать его должна была толпа курортников.
Птица снова запела. Когда она замолчала, Фей уже была забыта, и он думал лишь о том, не слишком ли он преувеличивает значение людей, приехавших в Калифорнию умирать. Может быть, отчаяния у них не хватает даже на то, чтобы поджечь один город, куда там целую страну. Может быть, они — только цвет безумцев Америки и не типичны для всей нации.
Он возразил себе, что это не меняет дела, ибо он — художник, а не пророк. О работе его будут судить не по точности предсказаний, а по живописным достоинствам. Тем не менее от роли Иеремии он не отказался. «Цвет безумцев Америки» он заменил на «сливки» и почти не сомневался в том, что молоко, с которого они сняты, столь же богато бешенством. Анджелесцы будут первыми; но их товарищи по всей стране последуют за ними. Начнется гражданская война.
Глубокое удовлетворение, которое принес ему этот жестокий вывод, позабавило его. Неужели все провозвестники гибели и истребления — такие счастливые люди?
Он встал, даже не попытавшись ответить на этот вопрос. Когда он выбрался из каньона на грунтовую дорогу, ни Фей, ни ее машины уже не было.