Анне показалось вечностью то время, что она простояла перед высоким алтарем в соборе Святого Павла, стараясь отвечать на вопросы дяди.
– Дитя мое, – говорил он, перечисляя мучительные обязанности жены, – от вас требуется, чтобы вы повторили вслух мои слова. Вы должны обещать свою покорность в браке.
В тишине и темноте старой церкви, прорезаемой бликами от горящих свечей, выхватывающими из мрака колонны и арки, которые, как ей казалось, зловеще нависают над ней, а запах пыли столетий и сырого камня ударял в нос, только то, что Эдвард крепко сжимал ее руку, напоминало ей, что она здесь для того, чтобы обменять то, что оставалось от тела и жизни Джона Гилберта, более драгоценных для нее, чем ее собственные, на свою свободу.
Она готова была произнести что угодно для того, чтобы сделка состоялась, и так и сделала.
– Беру в мужья, чтобы стать верной и покорной женой, Эдварда Эшли Картера, графа Уэверби, – повторила она вслед за епископом Илийским, пропустив лишь слова «любовь» и «честь», потому что не посмела солгать перед лицом Господа в его доме.
Голос принадлежал ей, но она с трудом его узнавала, потому что он звучал как голос очень старой женщины, потерявшей все в жизни, кроме способности прокаркать несколько простых слов, еле различимых и едва понятных.
Остальные слова были произнесены Эдвардом и ее дядей, но она их почти не слышала. Да и какое они имели значение? В эту минуту корабль Джона выплывал из Темзы в канал и скоро поплывет вдоль побережья к Саутгемптону, откуда направится на Ямайку.
Он навсегда ушел из ее жизни, и ей придется идти своим путем рука об руку со своим порочным и развращенным мужем, лелея в памяти крошечный огонек о нескольких сладостных днях и ночах, о которых ей никогда не придется говорить снова, потому что говорить о них или тосковать по ним означало бы для нее дорогу к безвременному безумию.
Однако Анна была не властна управлять своими воспоминаниями. Она будет вспоминать о нескольких днях, проведенных с Джоном в прохладе и невинности майского утра, или сильный запах свежесбитого масла, или сладкий аромат летних груш в саду. Этот путь тоже вел к медленному сползанию в безумие, но тут уж она ничего не могла поделать.
До того, как наступит это избавление, у нее осталась единственная причина продолжать жить. Ей хотелось увидеть, как Эдвард получит то, что ему причитается, и, если Бог есть, она это увидит. А если Бога нет, она сама будет его судить и накажет, пусть даже у нее на это уйдет вся оставшаяся жизнь.
Сама мысль о возмездии укрепляла ее решимость пережить любое бесчестье, какое бы ей ни уготовила эта ночь, но она опасалась, что это было нечто такое, чего она даже не может себе представить.
Чего бы она не отдала за один только час, нет, даже за несколько минут с Джоном на зеленой лужайке в Уиттлвудском лесу! Увидеть этот его подчеркнуто учтивый и насмешливый поклон, такой, что плюмаж на его шляпе касался земли, какой отдавали кавалеры во времена ее отца, почувствовать на себе взгляд его смеющихся глаз и гадать, что он думает в этот момент. Она сжалась и замерла от тягостного предчувствия.
Нет, она не могла идти этим путем. Анна проглотила подступивший к горлу комок, едва сдерживая слезы.
– Дети мои, – громко заговорил епископ, похлопывая по открытому молитвеннику Анны, чтобы привлечь ее внимание. – Сейчас я буду говорить о любви в браке и напомню вам обоим, что субботний день нельзя омрачать разного рода страстями и похотью. Добрым христианам надлежит воздерживаться от близости с женщиной во время ее месячных и беременности, а также принимать противоестественные позы на брачном ложе.
Епископ бросил суровый взгляд на Анну.
– Известно, что бурные страсти женщин часто уводят мужчин в сторону от их христианского долга, – пояснил епископ.
Анна склонила голову в знак покорности. Ее дядя – глупец, если полагает, что христианские проповеди могут остановить такого развратника, как Эдвард.
– А вы, милорд Уэверби, – продолжал епископ, – помните, что нет ничего более грязного, чем любить жену, как распутную женщину. Скромность и умеренность в браке…
Анна больше не слушала увещеваний дяди, направленных против плотских удовольствий и излишеств. Ей не надо было смотреть на Эдварда, чтобы узнать, какое презрение написано на его лице.
– Да, да, епископ, продолжайте, – сказал Эдвард.
– Я уже закончил, милорд. У вас есть жена, но в мои обязанности пастыря входит…
Шум у южного входа в собор прервал разглагольствования епископа. Вбежал викарий в развевавшейся черной сутане и бросился к кафедре.
– Король, – крикнул он, – здесь король!
– Будь он проклят! – пробормотал Эдвард.
– Милорд, то, что вы говорите, пахнет изменой! – промолвил епископ.
– Идите к черту! – сказал Эдвард, продолжая богохульствовать у святого алтаря. Епископ, потеряв дар речи, умолк.
Король приближался к ним по широкому центральному проходу, называвшемуся много столетий дорогой Павла, вместе со сладострастной графиней Каслмейн на последнем месяце беременности, опиравшейся о его руку, а за ними следовало, как король это называл, «ночное имущество», свита, толпившаяся сзади. Анна низко присела в реверансе, но головы не склонила, продолжая смотреть на приближавшегося короля.
Ему было тридцать пять, рост выше среднего, а былую юношескую миловидность портил слишком длинный нос, придававший лицу пронзительное и недоверчивое выражение, зато улыбка была обворожительной.
– Наша давно потерянная леди Анна, – сказал король с легким французским акцентом, протягивая руку,