Но год прошел, и наутро в окно увидали жильцы Степаниды Орловой, как шли под начальством немецких солдат рабочие, шли и на веревках что-то тащили. Рабочие были безмолвны.
Командовали солдаты: «Mehr rechts!»[12]
Переводил Осип Шкапчик: правейте!
Но рабочие праветь не хотели и слева, погнув о решетку нос и два пальчика Екатерины, растопыренные, как на кадрили, — без возгласов, в мертвом молчанье подняли тяжелую ношу, и на гранитной подставке был бронзовый идол поставлен.
— So![13] — одобрили немцы.
Мальчишки-газетчики, отовсюду сбежавшись на площадь, гоготали.
— Не ори, дурачье, — сказал им суровый рабочий.
Шумен Ростов. Продают — покупают. Город живет хмельною и гнусною жизнью. Ходят по улице с папироской у краешка рта спекулянты, краешком глаза посматривают. Каждая будка печет пирожки с мясом, с рисом, с капустой, с вареньем, каждый угол занят девицею с вафлями, каждой вафле есть покупатель. Мальчишки свистят, торгуя ирисом, во рту побывавшим для блеска. Открылись пивные — продают двухпроцентное пиво.
Ликуют гробокопатели — много могильщикам дела! Русская смерть утомилась, русская смерть переела за бранными брашнями под Батайском и Новочеркасском. Ей на смену пришла испанская мирная смерть.
Через границы и таможни, легкими пальчиками приподняв бахрому болеро, протанцевала она по средней Европе и села над Доном.
Гибли люди по-новому: по-испански.
Чихали сначала. Кашель на них нападал. Растирали грудь скипидаром. Дышалось с присвистом; грипп, дело пустое: аспирин, вот и все. Но наутро лежал человек, скованный мрачной тоской.
— Отчаяние, меланхолия, — говорили домашние доктору.
Плакал больной, кашляя сухо:
— Я умру, я предчувствую!
Врач отвечал:
— Испанка, берегите его от простуды.
Сильные выздоравливали.
Хилые умирали.
И мерли без счету: работник, не желавший в постели терять драгоценное время; детишки, беременные, роженицы и кормившие грудью.
ТРЕТЬЯ ЧАСТЬ
Плачут в тоске умирающие на кристалле Эвклида…
Глава пятнадцатая, лирическая
ПЛАЧ ПО ЭВКЛИДОВУ МИРУ
Страшно видеть тебя лицом к лицу, Перемена!
Обживаются люди на короткой веревочке времени, данной им в руки. Обойдут по веревочке от зари до заката короткий кусочек пространства, данный им под ноги. Всё увидят, запомнят, в связь приведут, каждой вещи дадут свое имя. И между ними и между вещами ляжет выровненная дорожка, из конца в конец выхоженная своим поколеньем. Ей имя — привычка.
Станет тогда человек ходить по дорогам привычки. И нетрудно ногам, ступившим на эти дороги: вкось или прямо, назад иль вперед, а уж они доведут человека до знакомого места.
Только бывает, что вырвет веревочку распределитель времен из рук поколенья. Тогда из-под ног поколенья выпорхнет птицей пространство. Остановится человек, потрясенный: не узнает ни пути, ни предметов. Боится шагнуть, а уже к нему тяжкой походкой, чеботами мужицкими хряско давя что попало, руками бока подпирая, дыша смертоносным дыханьем, чуждая, страшная, много
И, как смерть, лишь тому, кто доверится ей, заглянув в много
Каждому, кто под небом живет, дано пережить не однажды предчувствие смерти. Опархивает оно, словно бабочкины крыла, ваш лоб в иные минуты. И певцу твоему, Перемена, тронул волосы тот холодок.
Встало сердце, холодом сжатое, как привидение в саване, как мороз, проходящий по коже. Все вспомнило сразу: созревания вещих любвей, опавших до срока; закипания крови, другой никогда не зажегшей; мудрую нежность, источившуюся на бесплодных; погоню за призраками, — и за тобою, последний, ты, с седыми бровями и невеселым пристальным взглядом, отчим с гор Прикарпатских, колдун, так сладко любимый!..
Пусть же холодом вечной утраты наполнится песня. Не тебе, Перемена, чье могущество славлю, а уходящему на закат Эвклидову миру будет плач мой.
Прямолинейный! Древний для нас и короткий, как вздох, перед будущим, ты кончаешься, мир Эвклида! Пляшет в безумии, хмелем венчаясь, Европа, порфироносная блудница. Пустые глазницы ее наплывающей ночи не видят.
Боги уходят, дома свои завещая искусству. Так некогда вышел Олимп, плащ Аполлона вручив актеру и ритору; а за кулисами маски остались, грим и котурны… Мы за кулисами уже подбираем и вас, византийские маски! Строгие лики, источенные самоистребленьем, мертвые косточки, лак, пропитавший доску кипариса, смуглые зерна смолы, сожигаемые в тяжелых кадильницах, темное золото риз, наброшенных на Тебя и надломивших Тебя, Лилия Галилеи!
Другими дорогами поведет Перемена.
Прямолинейный! Ты, кто навек разлучил две параллельных, кто мечту о несбыточном, о неслиянном, об одиноком зажег в симметрии земного кристалла, пространство наполнил тоской Кампанеллы о заполняемости; ты, кто бросил физикам слово об ужасе пустоты, horror vacui,[14] — ты при смерти, мир Эвклида! Кристалл искривился. Улыбка тронула губы рассчитанного симметрией пространства. И улыбка убила твою прямизну, — завертелись отсветы ее, искажая законы. Две параллельные встретились. Из улыбки, убившей тебя, родилась геодета.
Плачут в тоске умирающие на кристалле Эвклида. Плачьте же, плачьте, оплакивайте уходящее! Но всеми слезами вам не наполнить завещанной трещины меж прямизною сознанья и ложью и кривью действительности, дети Эвклидовой логики! Посторонитесь теперь: к нам входит кривая. Мост между должным и данным, быть может, построит она, дочь улыбки, соединительница, геодета.