Забегает красногвардеец напиться. От него Куся знает все новости. Казаки идут от Черкасска, а им будет с севера тоже подмога. Иначе не выдержать, казаков численно больше.
— Держитесь, — шепчет Куся, впиваясь в него горячими, пьяными от революции глазами…
С Дона на барже поставили пушку большевики-моряки, навели и обстреливают. Ухнул первый снаряд, вышел новый приказ, — от кого неизвестно:
«С линий первой и по одиннадцатую, с улиц Степной, Луговой, Береговой и Колодезной всем перебираться повыше, к собору, и прятаться там по подвалам».
Под пулями обезумевшие толпы новых беженцев ринулись на исходе дня расквартировываться повыше, и снова кудахчут оторопелые куры и пронзительным, острым, как уксус, визжаньем сопротивляются поросята сжимающей их за ногу и куда-то волочащей веревке. Подвалы переполнены, хозяев не спрашивают, лезут, где есть калитка, а заперта — стучат остервенело, пугая домовую охрану:
— Пустите, взломаем, пустите!
Но вот расселись по новым местам. Верхние этажи опустели. Снаружи захлопнуты и спущены жалюзи, внутри окна заставлены ставнями, свету никто не зажигает. В подвалах, вповалку, дыша друг на друга учащенным дыханием, прячутся люди, ругаются, молятся богу, советуют друг другу успокоиться и не волноваться. Но дети… смеются. Их одернут, они замолкнут — и расхохочутся. Им не смешно, — им до судорог весело от пьяной радости революции, им бы хотелось повыбежать, быть лазутчиками, барабанщиками, сыпать пули, носить патронташи, выслеживать казаков, пробираться сквозь цепь и торопить подкрепление… А есть и такие между ребят, кто вслед за родителями мечтают побить большевиков и прогарцевать вместе с казаками на казачьих лошадках важною рысью вдоль по Садовой, ко дворцу атамана…
И со Степной, где живет Яков Львович, дошли вести: там разорвался снаряд, кого-то убило. Скоро пришла еще одна весть: убило мать Якова Львовича. Плакала в этот вечер вдова и не удержалась, сказала Кусе:
— Вот видишь, а тебе бы все радоваться.
К вечеру пули усилились, сыпались, словно горох, а над ними стоял непрекращающийся гул от разрыва снарядов: бум, бум, бум… Беженцы затыкали уши руками, держали детей на коленях, ни глотка не могли проглотить от тошного страха кто за себя, кто за близкого, кто за имущество. Но наутро вдруг стало тихо, как после землетрясенья.
В ворота спокойно вошла молочница, баба Лукерья, с ведром молока и степенно сказала домовой охране — студенту, стоявшему за учредилку:
— Большаков-то выкурили. Чисто.
Вышли, еще не веря и протирая глаза, отсидевшиеся из подвалов, покупали бутылками молоко и расспрашивали подробности. В открытые ворота уже видно было, как проскакало с десяток казаков по улице, мрачно обмеривая обывателей взглядами.
Начались обыски по квартирам. Искали рабочих, оружие, красногвардейцев. Брали же деньги, вино, кто и шубу снимал или брюки с вешалки, — что поближе висело. Обыватели кланялись, клялись, что и не думали, чисты, как перед богом.
На площади перед собором — казачья стоянка. Фыркают лошади, приподнимая хвосты и наваливая груды навоза, переступают копытами с места на место. Седла с навьюченным фуражом им нагрели вспотевшие спины. Винтовки перевязаны в кучку, штыками кверху, и прислонены к ограде собора. На самой паперти развели костер, кипятят свои чайники, охлаждаемые ветром и снегом. Снег падает легкий и мелкий; влетает пыльцою в рот при разговоре, а под ногами не набирается вовсе.
В городе вышли газеты. Город стал — город казачий. Казаки приказывают, казаки хозяйничают, и городская дума с достоинством выступила: «Так же нельзя. Мы очень рады казакам, мы очень благодарны за доблестное очищенье, но город — он город свой собственный, а не казачий. В городе есть думские гласные, есть, наконец, члены управы, письмоводители, городской голова, и что же им делать?»
Но казаки не слушают, каждый казачествует, как ему любо, ссылаясь на атамана, властителя края: быть теперь Дону под атаманом!
А газеты пишут про историю, этнографию, биографию, фольклор и мифологию казачества, делают ссылки и справки, очень захваливают и надеются на преуспеяние края. Подхвачена журналистами и крылатая мысль о Вандее.
Между тем на Степной, со стороны последней, тридцать второй линии видели люди:
Гнали казаки перед собою рабочих. Рабочие были обезоружены, в разодранных шапках и шубах, с них поснимали что было получше. Когда останавливались, били прикладами в спину. Их загоняли в Балабановскую рощу. Там издевались: закручивали, как канаты, им руки друг с дружкой, выворачивали суставы, перешибали коленные чашечки, резали уши. Стреляли по ним напоследок, и, говорят, было трупов нагромождено с целую гору. Снег вокруг стаял, собаки ходили к Балабановской роще и выли.
Глава шестая
«ПРАВОПОРЯДОК»
У Якова Львовича в домике только три комнаты. Каждая напоминает другую. Кровати вдоль стен, по четыре подушки на каждой, ломберный столик в углу, под иконой; на нем полотенце, расшитое крестиками, красными и синими, а на полотенце высокая, на подставке, лампадка, рядом коробочка с поплавками, бутылка с деревянным маслом и щипчики. Но Василисы Игнатьевны нет, и не заправляются больше лампадки. Стулья дубовые, старинной работы, с клопиными гнездами в щелях за спинками. Обои набухли и тоже усеяны точками, — в них ходят, должно быть, клопиные полчища, шпаримые кипятком по пятницам, перед баней. На этажерках оставшиеся от продажи книги, фармацевтические и философские, в них никогда не заглядывала Василиса Игнатьевна. Зато на комоде хранятся облапленные детскими липкими лапками книжки «Золотой библиотеки», когда-то подаренные мальчику Яше. Их Василиса Игнатьевна берегла и соседкам хвалилась, что передаст их только внуку, а чужим — ни за что. «Макс и Мориц, или Похождения двух шалунов» ценились особенно.
Все это стало пылиться с тех пор, как снесли Василису Игнатьевну сперва в больницу, а потом и на кладбище. Яков Львович остался один. Про жильца ни соседи не знали, ни он никому из соседей ни слова.
Жилец, товарищ Васильев, жил в третьей комнате, а с победой казаков перебрался в чуланчик, где у Василисы Игнатьевны раньше висели перец и красные луковицы на бечевке и сушилось белье. Сюда носил ему Яков Львович хлеб, огурцы, табак да газеты.
Товарищ Васильев просил все донские газеты, какие выходили по области, попросил он и карту, которую изучал, посыпая пеплом с цигарки, днем у маленького окошка на столе, а вечером на полу при свете огарка.
К Якову Львовичу заходили уже из участка справляться: кто у него жил и не живет ли еще. Яков Львович ответил, что жил электромонтер и перебрался на службу в Ростов или Новочеркасск, сам не знает.
— Я вам говорю, со стороны Таганрога идет огромное подкрепление нашим! — утверждал товарищ Васильев, протыкая кружок на карте обкусанной спичкой и указывая направление порыжелым ногтем на протабаченном пальце. — Мы в начале гражданской войны: октябрьский переворот прошел повсеместно. Нет логики в том, чтоб на Дону удержалось казачество.
— Послушайте, — отвечал Яков Львович, — на кого же нам надеяться? В городе ничтожный процент сочувствующих, и разгромлены, перебиты, разогнаны лучшие силы рабочих. А вне города — это Вандея.
— Бросьте! Мы надеемся только на логику. События идут своим ходом, и нет логики в том, чтоб их тормозили. Нельзя удержать ребенка во чреве матери после положенного природой, — хотя б ей родить пришлось вне всяких культурных и прочих условий, на извозчике или в степи.
Товарищ Васильев почти убеждал Якова Львовича. И он надевал старую фетровую шляпу с прощипанными краями, плотней поднимал воротник пальто и уходил побродить по городу, приглядеться к