тому, что наделал наступивший декабрь с людьми и политикой.

На улицах мокро и липко, снег бьет отсыревшими хлопьями. Фонари не горят — забастовка. Не дзенькает, покачиваясь и проходя своим ходом, трамвай. Гимназисты собрались перед бильярдной грека Маврокалиди, задевают прохожих, высвистывают «Боже, царя храни», это из записавшихся в добровольческую дружину. Им выдали на руки жалованье — вперед. Они ходят по разным кофейням и бильярдным; у некоторых ружья, у других револьверы.

Марья Семеновна получила из новочеркасской гимназии торопливое письмо от сына и плакала, показывая родным и знакомым: подумайте, начальница, не спросясь у родителей, записала его в добровольческую дружину! Как она смеет, ему бы кончать, а тут еще не окрепший, не выросший, шестнадцати лет и с распухшими гландами, — погонят на холод, он и стрелять не умеет.

— Хороша добровольческая! — удивляются гости. — Вот так добровольно…

Другие советуют им быть потише: в соседней комнате разместились казаки. Хорунжий любит подслушивать, чуть что — придирается, может устроить неприятности. И Марья Семеновна умолкает со вздохом.

Казаки стоят у нее две недели, стоят и у Анны Ивановны, и у Анны Петровны, у доктора Геллера тоже; их кормят за милую душу, для них достают старейшие вина из погреба, предназначавшиеся для болезней желудка у самых почтенных членов семьи, — дедушки, бабушки и двоюродной тетки, собиравшейся написать завещанье.

Вдова с Лилей и Кусей опять перебралась к себе, в комнату рядом с помещениями для клерков, ундервудов и ремингтонов. Яков Львович зашел к ней и застал Кусю в слезах, жестоко избитую, с разорванным черным передником на гимназическом платье.

— Вот, не угодно ли полюбоваться? В гимназии разукрасили.

— Как это могло случиться?

— Очень просто, сцепилась с буржуйкой, — в сердцах отвечает вдова, — чего ради теперь вылезать? Делу не поможешь, а себе наживешь одни неприятности. Из гимназии выгонят.

— Пусть-ка попробуют! — сжимается Куся. — Это я ее выгоню, вот подожди! У ней брат во время войны с немцами сидел дома как ни в чем не бывало и пиры задавал, — они взятками откупались, я знаю, она сама говорила! А сейчас вдруг объявился — казачий офицер! Это он-то казачий офицер! Понимаешь, записался в казачье сословие, чтоб воевать с большевиками.

— А тебе какое дело?

— Противно. Фу, хуже гадины нет! Пусть не смеют тогда говорить об отечестве, патриотизме друг с дружкой, а пусть говорят о своих капиталах, поместьях, бриллиантах и фабриках!

— Браво, Куся, — сказал Яков Львович и в душе изумился: Куся помогла ему уяснить то, что сухо твердил общими фразами товарищ Васильев, уставший от митингов, — суть в классовом самосознанье!

— Обратите внимание, — вступилась вдова, — как нынче дети разделились и отбились от рук. Молодежь — та скорей благоразумна, не так, как в мои времена, от мобилизаций стараются как-нибудь освободиться, политика им мешает, все носятся с чистым искусством. А от четырнадцати по семнадцать словно сдурели, лезут на стену из-за политики, того и гляди сцепятся, где ни встретятся.

Но что же Иван Иванович и Петр Петрович? Оба они чрезвычайно обеспокоены усиленьем казачества и зависимостью муниципалитета. Правда, Каледин показывает себя либеральным. Он не отрицает, конечно, что Февральская революция совершилась. Его об этом проинтервьюировала печать, и он явно ответил, что «не отрицает». Однако же в городе повальные обыски, частые аресты. В городе до сих пор расквартировано огромное количество казаков, объедающих, притесняющих горожан. Муниципалитет совершенно стеснен военной казачьей властью. Он не приказывает, а позволяет приказывать посторонним для города людям. Где же здесь либерализм?

Иван Ивановича и Петр Петровича калединцы не уважают, не ставят и в грош. Собрания воспрещаются, выступления воспрещаются, — благородные, трезвые и умеренные выступления воспрещаются. Это очень несправедливо и неблагоразумно. Остаются, впрочем, дни рождения, именины, двунадесятые праздники и канун наступающего 1918 года. И в городе то у одного, то у другого ужин с попойкой.

Съезжаются поздно. Покуда хватает вешалок — вешают на них шубы; потом шубы складываются друг на дружку на сундуках и на стульях. Сперва — чайный стол. Между чаем и ужином барышни пробуют клавиши, долго отнекиваются хрипотой и простудой, потом пропоют что-нибудь из «Пиковой дамы» или из «Рафаэля» Аренского. После хозяин отводит гостя к двум-трем столикам, приготовленным для железки, и предлагает им «резаться», а хозяйка советует не садиться до ужина. Ужин один и тот же у всех: закуска, осетр провансаль или салат оливье, индейка жареная, мороженое и фрукты. Играют до трех-четырех, пьют не переставая, а кто не играет — флиртует. Утеснившись по двое, по трое на мягких диванах, преувеличивая опьянение, устраивают заговоры любви, подмигивают на мужей и жен, те грозят им пальцами, поднимая глаза от трефовых десяток, а на рассвете Матреша бежит за извозчиком.

Кому негде кутить, тот может вдоволь раздумывать над историей и над примерами. Улицы — раннее средневековье. Света нет. Керосину достать могут разве одни спекулянты. Денег не платят: боны[6] уже перестали ходить, а романовских денег не сыщешь, они устремляются отовсюду за голенища казаков, в расплату за масло и за муку. У кого же находится мелочь, тот отправляется в церковь, при входе снимает шапку и благочестиво крестится, потом покупает у сторожа свечку в поминовенье усопших и сквозь ряды молящихся направляется к образу.

Но там, потолкавшись, свечки отнюдь не засвечивает перед угодником, а отправляет ее в брючный карман, шепча, если он верующий: «Прости меня, боже», — и быстро торопится к выходу, минуя опрашивающий и подозрительный взгляд церковного сторожа: продажа церковных свечей навынос запрещена.

Дома при восковой свечке торопятся проглотить ужин, раздеться и лечь, а любитель чтения, положив книгу на стол перед собою, глазами читает, зубами разжевывает, а руками расстегивает жилетные пуговицы или же, сгибая коленку под подбородок, стаскивает сапоги.

Окрик хозяйки:

— Не жги зря свечу! Чего копаешься?

И любитель чтения виновато захлопывает книгу.

Глава седьмая

ПЕРЕВОРОТ

Порядок, можно сказать, окончательно восстановлен.

Мало-помалу остановились трамваи, водопровод не работает, почта не ходит, железные дороги стоят, на полотне набежали друг на дружку вагоны в три ряда, как бусы на шее цыганки. Подвоз продуктов совсем прекратился. Место на карте «Ростов — Нахичевань» стало пустым местом; ни оттуда в мир не доходит вестей, ни туда из мира не доходит вестей. Даже сами казаки не знают, что будет дальше.

Товарищ Васильев попросил у Якова Львовича паспорт:

— Вы сидите, вам тут документы не понадобятся, я же с вашим паспортом проберусь в Таганрогский округ, где собираются наши.

Яков Львович отдал ему паспорт и на ночь остался один.

Но не успел заснуть, как прикладом к нему постучали. Вспыхнула точка фонарика, направленная ему на лицо. Перерыты все книги, наволочки и косынки в комодах, вспороты тюфяки и подушки, два одеяла прихвачены, — пригодятся в зимнее время. Якову Львовичу велено идти без разговора вперед, в комендатуру: документов нет, значит, сжег, верно, военнообязанный. Впрочем, там разберут.

Яков Львович пошел, окруженный казаками. В комендатуре, за канцелярией, в комнате с решетчатыми окошками было еще несколько арестованных, в том числе Петр Петрович.

Петр Петрович видел Якова Львовича в оркестре, где тот смычкастил по струнам виолончели чуть ли не каждый вечер, покуда был свет. Он протянул ему руку, как знакомому.

— Я в совершенном недоумении — что за нелепость, меня арестовывать! — сказал он преувеличенно

Вы читаете Перемена
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×