подвешенного к деревянной перекладине. Вода была мутная и пахла гнилью. Солнце еще не встало. На дворе потаптывали лошади, впряженные в колымагу. Кроме нее, возле крыльца стоял крытый щегольской фаэтон на рессорах, с выхоленной тройкой лошадей.

— Больничные лошади, — сказал мне Мартирос и поздоровался с кучером.

Я собрался было залезть в свою колымагу, когда на крыльцо вышли два господина. Низенький, крепкий, уже весь седой, с приятным ярко-румяным лицом, и очень высокий, европейски выглядевший, с кожаным саквояжем в руках. Маленький оказался фельдшером Семеновым, моим будущим сослуживцем, а высокий — новым санаторским пациентом, Павлом Петровичем Ястребцовым.

Мы познакомились, и добрый фельдшер пришел в крайнее смущение.

— Голубчики мои, — заговорил он растерянно, — как же это вы едете на простой телеге? Мы вас не ранее как через неделю ждали.

— Разве вы не получили моей телеграммы?

Семенов улыбнулся и махнул рукой:

— А вы телеграмму дали? Надо ж вам было. У нас письма шибче депеши ходят, а и те недели две идут.

Он говорил и двигался с военной выправкой. Это был фельдшер старого, уже исчезающего типа, смахивавший на унтер-офицера. На борту его тужурки я увидел две медали. Было что-то в его выпуклых голубых глазах и румяном лице страшно располагающее к себе, наивное и вместе с тем умное. Я почувствовал с первой минуты, что мы будем друзьями.

— Послушайте, Семенов, — сказал больной уже знакомым мне скрипучим голосом, — не проще ли вам сесть в колымагу, а молодому человеку поместиться со мной в коляске? Я полагаю, его медицинские указания могут мне при случае заменить ваши.

— Точно так, — ответил фельдшер, без особенного, впрочем, одушевления. Он внимательно посмотрел на меня, а потом, видимо решившись, кинул в телегу свой узелок и полез в нее с помощью Мартироса. Я сел рядом с Ястребцовым, и молчаливый кучер, нагнувшись, застегнул за мной фартук.

— Трогай, да впереди, чтоб они нам не пылили! — крикнул мой попутчик, и лошади понесли крупной рысью.

Теперь только я разглядел моего соседа вполне. Он был прежде всего страшно худ. Это создавало впечатление, будто на лице его более оконечностей, нежели следует. Все кости вылезали у него кнаружи и двигались, точно были не скреплены, а только всыпаны в кожу. Когда од говорил, мускулы прыгали, нижняя челюсть как-то отпадала вниз, а глаза суживались. Зубы у него были совершенно черные, хотя и крепкие на вид. Но при всем том я солгал бы, если б назвал его уродом. Он был тем, что большинство женщин именует «интересным мужчиной».

Первые пять верст мы ехали почти молча, обмениваясь лишь краткими замечаниями. Дорога вилась по Кубанке; справа и слева вставали далекие очертания гор. Воздух становился все крепче и душистей; мы заметно поднимались. Спутник мой снял шляпу и подставил ветру свои короткие темные волосы. Вдруг он обернулся ко мне:

— Это вы были вчера моим соседом?

— В гостинице? Да.

— Значит, слышали, что рассказывал этот болван о профессоре Фёрстере. Такие россказни доходили до меня и раньше. Я еду в санаторию с пренеприятным чувством.

— Но почему же?

— Почему еду? Потому что некуда. А почему с неприятным чувством? Это длинный разговор. Кажется ли вам уместным, когда врач делается пастырем?

— Но я не думаю, что профессор Фёрстер делает себя пастырем. Он просто многое видел и многое знает по опыту, — ответил я сухо.

— Опыт, ха-ха-ха! — рассмеялся больной. — Знаете вы много про опыт, молодой человек! Может быть, вы воображаете, что перевидать людей и переслушать их бредни — значит возыметь некоторый психический опыт? Ошибаетесь, опыт не снаружи, не впечатлениями приобретается.

— То есть?

— Чего не носишь в душе, того вовеки не познаешь. Вы бы греха не поняли, если б не изживали его про себя. Опыт — это значит сделать нечто в самом себе, а ежели не сделать, то наткнуться. Ибо мы входим во владение своею душой очень постепенно, и не во всех ее комнатах обитаем, — многие стоят пустыми. Вот вы, например, далее прихожей и не заходили.

Я промолчал, вглядываясь в больного. Он заговорил опять:

— По-моему, люди так и разделяются на предметников и на опытных. Предметники — это вот фельдшер Семенов, да и вы, может быть. Они уходят в разные предметики, в дела, в должность, в события, и у них на всякий час свое расписание, а по ночам они спят. И думают такие люди, естественно думают, по непременно прицепившись к какому-нибудь событию, и этак каузально: почему, и для чего, и как именно? А опытные люди большею частью ничего не делают. Самые-то опытные люди, какие-нибудь индусы или отцы пустынники, просто на месте сидят, глядя в одну точку. А внутри у них копится пепел, словно они за десятерых изживают. И что у них там всходит и заходит, об этом вам никакая астрономия не расскажет. Или возьмите крупных художников, ну, там Шекспира, что ли. Где же это он мог видеть всех этих монстров — Шейлока, Отелло, Макбета, Калибана? Он их просто за волосок из своей души вытянул, как дети тянучки тянут, потому что у него универсальная душа, — вот и весь секрет.

— Но почему же вы отрицаете подобный опыт у профессора Фёрстера? — перебил я.

— Не отрицаю, отнюдь, а не желаю. Доктор должен быть предметником. Ведь я же не в монастырь еду, а в санаторию. Мне, может быть, заранее стыдно моей болезни, а может быть, я и не хочу ею никого одарять, понимаете? Не хочу вашего доктора в новую комнату вести. Рецепты, режим или там что хотите, обливанья и гулянья, но не более того.

— А мне так именно кажется, что вы горите желанием поделиться своей болезнью, — медленно сказал я. Он быстро покосился на меня, и я запомнил еще несколько подробностей: уши у него хрупко- розовые с неимоверно развитою верхнею раковиной и с очень слабо выраженными, почти отсутствующими, мочками; кажется, будто верхняя часть свисает, как у животного. Лоб низкий, но выпяченный. В общем, что-то противоположное Семенову: смесь огромной хитрости и умственной ограниченности. В ту минуту, когда я делал свои наблюдения, мне стало легко на душе; но после я понял, что слишком недооценивал силы своего будущего пациента.

— Пожалуй, вы правы, хочу поделиться. По крайней мере, с вами, — сухо сказал он уже совершенно другим тоном и откинул голову на подушку. — Я страдаю… я страдаю душебоязнью.

— Что?

— Да, я боюсь своей души.

Я порылся в моей памяти и, не найдя ничего, сходного с состоянием этого больного, решил задать ему несколько вопросов.

— Если вы боитесь ее, значит, ощущаете себя как нечто раздельное от нее? — спросил я как мог серьезнее.

У него запрыгали мускулы.

— Ну вот, ну вот, с места в карьер готовые схемы: разделение личности, раздвоение сознания… Слышал! И про мистрис Бьюгемп[2] с ее шестью душами слышал! Все это злостная чепуха. Душа у меня одна, и я ее чувствую как себя самого или как часть меня самого. И поэтому я так и боюсь ее.

— Возникновению этого страха должны были предшествовать какие-нибудь душевные события?

— Никаких особенных событий. Должен вам сказать, что по образованию я отчасти даже ваш коллега, хотя профессии у нас разные. Я психолог, доцент экспериментальной психологии в… (он назвал одно из высших учебных заведений), занимался несколько лет у Бинэ. Вы привыкли научно мыслить, молодой человек. Вы поймете, конечно, основную идею, которая казалась мне наиболее привлекательной в психологии: единство экспериментальной среды. Дело в том, что наука возможна лишь там, где ее предмет определен и всегда тожествен; законы можно устанавливать лишь для однородной среды, не правда ли? Ну-с, и душа — вообще душа, психея — представлялась мне такою однородною средою. Исходя из этого, я очень скоро вывел, что души у всех людей одинаковые.

Вы читаете Своя судьба
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату