историкам нужно было бы поднять тяжелую крышку над летописями нового века, — жандармскими донесениями со штампом «секретно», что было им пока недоступно, или же прислушаться к дамским пересудам о делах своих мужей, ведущимся большей частью на балах пожилым составом прекрасного пола из разряда не танцующих, — что историки почли бы ниже своего достоинства. Нюансы имелись во множестве и в левом, и в монолитном, казалось бы, правом лагере. Как жучки в дереве старых домов, подтачивая и подтачивая самые крепкие на вид стены, в этом правом лагере, поддерживавшем российский трон, все со всеми пикировались и были в несогласии, каждый ликовал над поражением своего противника и любой вел подкоп под другого любого, и даже выражение: «Иван Иваныч подкапывается под меня», «подкоп», «подкопались», — в Англии применяемое обычно в воровских романах об ограблении банка, — родилось именно среди нюансов этого лагеря. Санкт-Петербург «ставил на вид» Москве; московская полиция обижалась на петербургскую; двор делился на неисчислимые партии. Министр народного просвещения вел подкоп под военного министра, и чиновники графа Дмитрия Андреевича Толстого грызлись с чиновниками Дмитрия Алексеевича Милютина. Гражданская власть в лице губернаторов считала себя первой в губернии и пикировалась с военной властью, не желая от нее видеть в губернии никаких самостоятельных действий. Охранная власть в лице III Отделения и начальников полиции поддерживала губернаторскую привилегию против военщины. Военщина протестовала и часто вмешивалась самовольно, вызывая неудовольствие у Тимашева и графа Шувалова, двух столпов охраны.
Но, ругая распущенность полиции, военные власти тоже не были свободны от «жучка». Их собственный жучок, подтачивавший русский военный авторитет, состоял в постоянной грызне двух течений генералитета, русского и немецкого. И надо же было проявиться ему опять-таки во дни юбилея Петра! Да еще под самым носом у царской столицы…
Сестрорецкий оружейный завод, основанный Петром, уж во всяком случае, как один из первых в империи, мог во весь рост подняться на юбилее, чтобы произнести свой тост.
Арендовавший завод у государства, генерал-майор Лилиенфельдт хотел провозгласить этот тост не хуже, чем у другого начальства. Он на собственный счет (а немцы, как известно, не любят разбрасывать деньги почем зря) нанял музыкантов, купил восемь бочек пива и объявил своим рабочим, что устраивает для них гулянье в Дубовой роще, посаженной когда-то Петром, — гулянье широкое, с немецким пивом, с женами, невестами, детьми и под музыку. Но заведующий хозяйственной частью в селе Сестрорецке, полковник Ладыгин, расставил всюду своих часовых с приказом: никого в Дубовую рощу не пускать, чтоб не помяли травы. Разъярился генерал-майор Лилиенфельдт на полковника Ладыгина! И приказал: музыкантов отпустить, а все восемь бочек пива вылить в Разлив. И тоста не состоялось. Рабочие-оружейники ответили на вопрос гражданской власти «как праздновали» сухим «да никак, ваше благородие, кружки были пустые». А Ладыгин, потирая руки, отпускал в адрес генерала патриотические русские выраженья: «Ступай сам бир трикен, немецкая колбаса, тут тебе не фатерланд!».
Справедливость требует, однако, заметить, что благородный национальный порыв русского военного сердца был объяснен сестрорецкими жителями несколько более прозаически: траву-мураву в Дубовой роще берегли не ради местной живописности и охраны природы, а на сено собственным полковничьим лошадям, — для чего из года в год косили ее в порядке добровольной повинности назначенные из хозяйственной части полковника Ладыгина безответные русские солдатики-новобранцы.
Город Симбирск жил собственными противоречиями, о которых симбирцы узнавали частью из опыта, частью из местной газеты. «Симбирские губернские ведомости», кроме объявлений, имели два отдела — официальный и неофициальный. В первом перепечатывались телеграммы и всякого рода новости из «Правительственного вестника»; во втором рассказывалось о событиях местных. Выставке, еще за полгода до ее открытия, были посвящены многие номера, и симбирцы знали подчас о том, что не всегда становилось известно и москвичам: точные суммы пожертвований, от кого и когда; точные указания квадратных саженей, где и на что отведенных; прибытие разного рода экспонатов, от кого и на какую сумму. Хотя не все в этом потоке информации могло заинтересовать Илью Николаевича и пригодиться ему, он аккуратно вырезывал сообщения о Выставке и складывал их в большой конверт, где уже находилась старая карта Кремля и расходившихся вокруг него московских улиц. В том же конверте лежало полученное им из округа официальное уведомление:
К этому уведомленью подшита была другая бумага из округа о том, что, прибыв в Москву, инспекторам народных училищ, как и педагогам, надлежало явиться к господину чиновнику Министерства просвещения, Кочетову, имевшему служебное помещение для приема делегатов тут же, на Выставке.
У Ильи Николаевича как раз в это лето было такое множество дел, и так одно дело заходило своим концом за начало другого, — казалось бы, до бесконечности, — что решить о поездке было ему трудненько. Приблизительно расчислив сроки, он тогда же ответил в округ, что «более удобным для командировки в Москву считает время с 3-го по 31-е июля». Июль — это ведь еще так далеко… Вчера только белый пух с яблонь осыпался, и сирень еще не отцвела.
А свои, симбирские, противоречия, которыми заняты были философские умы города, доходили до инспектора, по горло занятого школами, скорей как досужие пересуды. Одним из них, занявшим два вечера в дворянском клубе, было обсуждение загадочной народной души. Время, когда вопрос о «русской душе», поднятый творениями господина Достоевского, переплеснулся со страниц его романов на Запад, а с Запада назад, на Русь, — еще не пришло. Но уже предпосылки к тому времени начали нарождаться отчасти из фактов, сообщаемых газетами, отчасти из нашумевшего в 71-м году в Петербурге нечаевского процесса.
— Какое противоречие! — воскликнул в один из вечеров в клубе за картами молодой Языков. — С одной стороны — крестный ход из Жадовской пустыни, в память избавления нашего города от Стеньки Разина. Что там творилось! Огромное стечение… мужики на живот валились перед Чудотворной. Я сам видел одного солдата — встал на колени, да так, по пылюге, прополз на коленях с полверсты. А вот с другой стороны — преступление инфернальное, диабольское, средневековое, за это в средние века на кострах жгли: этот рекрут шестьдесят третьего батальона в уездном нашем Ардатове. Отказался от причастия. А когда его, наконец, обломали, — взял его на язык, а потом выплюнул и растер сапогом. Святое причастие! Какова душа русского народа, какова ее растяжимость. На коленях по пылюге полверсты и святое причастие — сапогом! До этого немец ваш умрет — не додумается, хоть он и гегельянец.
— Вам сдавать, — ответил партнер. — А противуречие, пардон, очень простое. Который на коленях полз — попросту выслуживался перед начальством. А который плюнул да растер, — или он из сектантов и ему причаститься грех, или выбивался из всех сил от службы царской, чтоб лучше в тюрьму, чем в