простынями. Она повязывала косынку на золото головы, поднималась на раздвижную лестницу и начинала белить — быстро, размашистыми движениями, демонстрируя при этом такую сноровку, что даже шагала вместе с лестницей от одного угла к другому, как клоун на ходулях.

— Может, вы согласитесь поработать у меня? — шутил Мешулам и однажды — Папаваш был в амбулатории, Биньямин играл во дворе, я помогал ей в побелке — пришел и стал шептаться с ней в кухне. Как я ни старался, мне не удалось разобрать ни слова, но через два дня Мешулам сказал Папавашу: «Я забираю вашего старшего и госпожу Мендельсон на часок-другой, проведать Голди и детей и нарвать у нас немного зеленого миндаля в саду».

Мы ехали по той же улице, что всегда, от Бейт а-Керема в сторону выезда из города, и, немного не доезжая автобусного гаража, Мешулам свернул вправо по улице Руппина, которая была тогда узкой дорогой, петлявшей среди открытых скалистых холмов. Он рассказал маме, что вскоре начинает строить здесь что-то «очень-очень большое, и для правительства, и для Еврейского университета», и она похлопала его по плечу:

— Кто бы мог подумать, что из вас получится что-то путное, Мешулам, как это замечательно.

Мы спустились наискосок к Долине Креста и поднялись наискосок к кварталу Рехавия, но на этот раз не продолжили движение в сторону железнодорожной станции, а затем к кварталу Арнона и к дому Фридов. Мешулам неожиданно свернул со своего обычного пути, и мы поехали в район, в котором я раньше никогда не бывал.

По улице шла демонстрация. Люди несли красные флаги и плакаты, и Мешулам бросил несколько насмешливых замечаний в адрес «бездельников-социалистов» и их обычая устраивать выходные при всяком удобном случае. Мы поднимались и спускались, пока не кончился асфальт, а там свернули вправо и взобрались по грунтовой дороге. Упругие большие шины «тандерберда» приятно шуршали по щебню. Какой-то бугорок вдруг царапнул ему брюхо, но Мешулам сказал:

— Не беспокойтесь, этот приятель — не просто себе автомобиль, и Мешулам совсем не плохой водитель.

— А мы и не беспокоимся, — сказала мама. — Вы самый лучший водитель в мире.

Большой каменный дом стоял на вершине холма, а рядом с ним — каменный дом поменьше, с башней, и с колоколом, и с высокими соснами вокруг. Мы вышли из машины и пошли по дорожке, и мама сказала, что во время войны здесь погибло много людей, совсем молодых, которые еще не успели родить ребенка, построить дом и посадить дерево.

— И еще они не успели рассказать свою историю, — добавила она.

А потом в каменной стене неожиданно открылась маленькая дверца, и очень маленькая женщина, почти карлица, в черном платье до полу, вышла откуда-то из внутреннего двора и налила нам воды из бутылки, запотевшей от холода.

— Неро… Неро… — приговаривала она, и Мешулам, который все это время молча шел за нами, объяснил нам, что «неро» — это вода по-гречески, а ей сказал «харисто» и поклонился. Карлица ответила ему поклоном, а потом вернулась к себе во двор и закрыла дверь в каменной стене, и я испугался — что же мы теперь будем делать с ее чашками?

— Всё в порядке, — сказала мама, — поставим их возле двери перед уходом.

— А если их кто-нибудь заберет? Она подумает, что мы воры.

— Не беспокойся, Яир, никто не заберет, и она не подумает.

А когда мы вернулись в машину, Мешулам достал из багажника корзиночку, полную зеленого миндаля, и дал ее маме:

— Возьмите, госпожа Мендельсон. Пусть у вас будет что принести домой показать.

Глава четвертая

1

Тот день начался для Малыша так же, как множество других. Первыми открылись глаза — как всегда, раньше, чем у всех других детей. Потом кожа ощутила чередующиеся прикосновенья потоков тепла и прохлады, таких ласковых в эти ранние утренние часы, когда они гоняются друг за дружкой, то сливаясь, то расплетаясь, снова и снова. Затем уши услышали дерущихся на крыше голубиных самцов, царапанье птичьих когтей по желобу водостока, и руки дежурной, что хлопотали в маленькой кухне кибуцного интерната. А под конец нос вдохнул запах варившейся там каши, и уже подтаявшего маргарина, и краснеющего в блюдечках варенья. В памяти Малыша теснились лица людей, навещавших его во сне, но он никогда не мог припомнить их имен, проснувшись.

Малыш укрыл голову. Одеяло поглотило все звуки. Блаженная, мгновенная, собственная темнота. У маленького мальчика в кибуце совсем мало таких минут полного уединения.

— Там даже время общее, — сказала мне как-то Зоар, моя невестка, тоже выросшая в детском доме, «в точности таком же». И за этими коротенькими, только одному тебе принадлежащими минутами тебя уже подстерегает то, что происходит каждый день и что невозможно предотвратить или хотя бы отсрочить: громогласное, бодрое «Доброе утро, дети, общий подъем!» — и раздвигаемые занавеси, и многоголосый гомон, и шумная суета умывания и одевания. А после завтрака — общий выход на большую дорогу и ожидание общего транспорта, который доставит всех их разом в общую школу всех кибуцев Иорданской долины.

— Он был у нас «мальчиком со стороны», так это тогда называлось, — рассказывал мне много лет спустя один старик оттуда, который был бы сейчас в возрасте Малыша, если б тот не погиб в бою. — Мы, правда, не донимали его так, как других чужаков, потому что у него были здесь родные дядя и тетя, но все равно: мальчик со стороны — это мальчик со стороны.

— Как ты в своей семье, — усмехнулась Зоар. — Ты ведь у них тоже немножко мальчик со стороны.

У Малыша были отец и мать, но его мать не смогла вынести жизнь в Стране Израиля, ее людей и ее жару, ее бедность и ее требования. Она оставила мальчика у его отца и вернулась в страну, где родилась, — там ее ждали театр и музыка, которые она любила и которых ей очень недоставало, и знакомые язык и климат, и наконец смерть, которая поспешила прийти раньше времени, — как наказание, настигшее ее несколько лет спустя.

Отец женился на другой женщине, которая отдалила его от друзей, а затем потребовала удалить и сына.

— У тебя есть старший брат в кибуце, — сказала она, — он человек немолодой, но добрый. Пусть он возьмет его к себе. Кибуц — хорошее место, и люди там хорошие. Так ему будет лучше, и нам тоже будет лучше.

И вот так, укутанный во все хорошее и лучшее, он был послан на свое новое место. Семь лет исполнилось ему тогда, и за младенческие ямочки, еще украшавшие тыльную сторону его ладоней, а также за пухлые смуглые щеки его прозвали здесь Малышом. Я не знаю, что он чувствовал в те дни, потому что даже моей способности вызнавать и угадывать есть пределы, тем более что никого из тех, кто был так или иначе связан с первыми годами его жизни, уже нет на свете. Сам он погиб в Войне за независимость. Его дядя и тетя умерли в один и тот же год от одной и той же болезни в одном и том же доме для престарелых. Его отец умер в своей постели, возле третьей жены, о которой мне не известно ничего, кроме факта ее существования. Его мать погибла в лагере смерти, от голода и холода, размышляя о ребенке, которого бросила, и о том палящем солнце, от которого сбежала, и о том, что, возможно, вся Вторая мировая война вспыхнула только для того, чтобы воздать ей за то, что она причинила своему сыну. А его мачеха погибла в дорожной аварии на улице Газа в Иерусалиме — для ее наказания судьба собрала вместе дождь, автобус и мотоцикл с коляской, полной цветов, которые рассыпались по асфальту.

Но тогда все они были еще живы, и дядя и тетя Малыша приняли и вырастили его с любовью. Это были пожилые люди, их единственный сын к тому времени уже женился и перешел в другой кибуц, и мачеха была права: они были добрыми людьми и занимали важное положение. Тетя была единственной тогда во всей Стране женщиной, которая возглавляла целую отрасль кибуцного хозяйства — ферму молочных коров,

Вы читаете Голубь и Мальчик
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×