хоронить людей среди ночи.
Адвокат сидел в темноте на дедушкиной могиле, лениво чертил носком начищенного ботинка по кладбищенской пыли, грыз стебелек и с отвращением принюхивался к деревенским запахам, поднимавшимся в теплый ночной воздух от коровников и курятников.
Мы опустили Розу Мункину в землю Изреельской долины. Американец вынул из кармана листок бумаги и быстро пробормотал короткую поминальную молитву на невразумительном иврите. Потом велел мне залить бетоном квадрат под основание памятника и извлек из багажника своей громадной машины черный плоский чемоданчик. Бускила пересчитал банкноты наслюнявленным быстрым пальцем и выписал расписку.
Через несколько дней адвокат вернулся, привезя с собой вычурное надгробье из полированного розового мрамора. По сей день эта могила выпирает, как огромная конфетная коробка, из однообразия серых и белых памятников, вытесанных из местного камня.
Банкноты я спрятал в коровнике. Зайцер спал без задних ног, укрытый старым армейским одеялом, оставшимся в его владении еще с Первой мировой войны, и не услышал моей возни. Мы с Бускилой вернулись во времянку, уселись за обеденный стол дедушки и стали пить чай с маслинами и хлебом.
— Ты, наверно, хочешь поговорить обо всем этом с твоим дядей Авраамом и со своим учителем Пинесом. Так ты не говори с ними пока. Подожди немного, потом поговоришь, — посоветовал он мне.
Наутро Бускила оставил работу на почте и предстал передо мной.
— Я буду управлять твоим делом, а ты будешь платить мне по своему усмотрению, — сказал он.
Так началась дедушкина месть деревне. Месть, продуманная со всей той тщательностью и тем предвидением, которыми наделен всякий хороший садовод. Месть, наполнившая деньгами мои мешки и поразившая самые чувствительные нервные узлы коллективного сознания деревни.
«Они выгнали моего сына Эфраима, — твердил дедушка перед смертью мне и Пинесу, — и я тоже нанесу им удар в самом чувствительном для них месте — в земле». Но тогда я еще не понимал, что он задумал.
Комитет обсудил несколько возможностей заменить Бускилу на почте и в конце концов остановился на кандидатуре Зиса. Что ни говори, осел и так уже знал на память все адреса, а теперь, освободившись от тяжести почтальона, получил возможность развозить адресатам не только письма, но и посылки. Зис был внуком того знаменитого Качке, что вышел на землю вместе с отцами-основателями и таскал для них воду из нашего источника до тех пор, пока не издох от укуса змеи.
Через два года Зис был уволен. «Старики обнаружили, что он слизывал марки с конвертов», — сказал Ури, мой двоюродный брат-пересмешник.
Комитет обратился к Бускиле и попросил его вернуться на почту, но к этому времени Бускила уже напечатал себе визитные карточки, на которых по-английски и на иврите было написано: «Кладбище пионеров, Управляющий», и управлял «стадом из ста покойников», как с презрением говаривал старик Либерзон — до тех пор, пока не умерла Фаня, жена его, возлюбленная его, единственная его, и стала в этом стаде сто первой.
4
Хозяйство Миркиных было одним из самых удачливых в деревне. Так говорили, с удивлением и восторгом, когда фруктовые деревья дедушки взрывались буйным цветом и коровы дяди моего Авраама истекали потоками молока; и так говорили, со страхом и завистью, когда в том же коровнике остались лишь пыльные чешуйки насекомых да мешки, распухшие от денег, а сад пришел в запустение и был засеян могилами и костями.
Ровные ряды надгробий, красные и белые гравийные дорожки, затененные уголки для отдыха и уединения, зеленые скамейки, деревья и цветы, и в центре — белый памятник дедушки. Вся деревня сокрушалась, глядя, какая ужасная судьба постигла землю, предназначенную выращивать плоды и корма и превратившуюся в зловещее поле возмездия.
«Все очень просто, — говорю я себе, блуждая по огромным комнатам моего дома. — На самом деле все очень просто, и чего тут копаться, и подслушивать, и расследовать, и каких еще искать ответов?»
Ведь именно для этого дедушка вырастил меня. Сделал меня большим и сильным, как вол, верным и опасным, как сторожевой пес, одиноким и бесчувственным к насмешкам и пересудам. Теперь он лежит в могиле, в окружении мертвых товарищей, и посмеивается при виде взбаламученной деревни.
«Оставьте его, мальчик попросту напичкан легендами и фантазиями», — сказал Пинес, когда я объявил, что не намерен идти объясняться на заседание деревенского Комитета.
Я давно уже не был мальчиком. Я был здоровенным и весьма состоятельным парнем, которого тяготили его плоть и богатство, но Пинес всех своих учеников еще долго считал детьми, куда дольше общепринятого, и продолжал поглаживать их по голове, даже когда они уже были лысыми и седыми. «Подумайте, сколько воспоминаний было втиснуто в это огромное тело, пока оно не переполнилось и излило свою горечь на землю?» — сказал он обо мне. Если бы дедушка был жив, он, скорее всего, сказал бы пренебрежительно, что у старого Пинеса припасено много притч на всякий случай жизни, «но, к сожалению, он порой забывает, в чем состоит их мораль».
Сам я обычно говорил всем, кто требовал от меня оставить затею с кладбищем, что «так просил меня дедушка». Объясняться в Комитет я послал Бускилу и нанятого им адвоката. Люди они в деревне чужие, скользкие и черствые, палая листва воспоминаний не давит им на плечи, толстые подошвы ботинок отделяют их ступни от тонкой пыли дорог нашей Долины. Я представил себе некрашеные, скрипящие стулья в помещении Комитета, пальцы с обломанными ногтями, которые будут барабанить по столу, как подковы. Пусть эти двое сами почувствуют на себе мужественные стальные взгляды, пусть сами глядят на твердые пальцы, назидательно поднятые в воздух. Я всего-навсего «дедушкин Малыш», выполняющий его волю. Я свое сказал.
В Одессе дедушка и его брат Иосиф сели на «Эфратос» — маленький грязный кораблик, «полный
Иосиф пестовал мечты о сельскохозяйственных поселениях в Гилеаде [27], о белых ослятах[28] и еврейском труде. Дедушка думал о Шуламит, которая осталась позади, измолотив его плоть железными цепами лжи и ревности, и о Палестине, которая для него была всего лишь убежищем от греховной страсти, страной, слишком далекой, чтобы вспоминать прошлое, местом исцеления, где его раны могли бы зарубцеваться.
Он сидел на корме, смотрел на воду и мучительно выпарывал из своего обнаженного сердца нити воспоминаний, которые волочились за кораблем длинными плетями пены. «Погляди, жар нашего сердца распорот на нитки», — писал он многие годы спустя в одной из своих записок.
Все время плавания Яков и Иосиф Миркины ели только хлеб и прессованный инжир и блевали не переставая.
«Мы прибыли в Страну и отправились в Галилею[29], и тем же летом мы с братом уже сидели на берегу Киннерета»[30]. Его рука мерно ходит туда и назад, вкладывая в мой рот картофельное пюре, заправленное домашней простоквашей и подсоленным жареным луком. «В ту первую ночь мы охраняли поля, а с рассветом уселись смотреть, как восходит солнце Земли Израиля. Солнце взошло в половине пятого. В четверть шестого оно уже пылало смертным жаром, и Иосиф свесил голову и начал плакать. Не так он представлял себе Великое Возрождение Народа».
Теперь его руки занялись салатом. «Нас было трое друзей. Циркин-Мандолина, Элиезер Либерзон и я. Мой брат Иосиф заболел и отчаялся, уплыл в Америку и больше не вернулся».
Тело дедушки терзали ярость, слабость и жар, он метался между приступами лихорадки и судорогами