гнева и тоски.
Иосиф преуспел в Калифорнии. «Когда мы еще ходили здесь по болотам, а зимой натягивали от холода мешки на голову и набивали в носки старые газеты, он уже продавал костюмы американским буржуям». Годы спустя, перед самой смертью бабушки Фейги, нашу деревню подсоединили к электрической сети, и Иосиф прислал ей из Америки деньги, чтобы она купила себе холодильник. Дедушка швырнул письмо в сточную канаву коровника и сказал жене, что «никогда не возьмет деньги у предателя-капиталиста». Иосиф отправился в Санта-Розу, на маленькую, боготворимую поклонниками ферму Лютера Бербанка, куда отовсюду слетались полчища алчущих гостей, насекомых и писем, и прислал оттуда дедушке надписанную фотографию великого селекционера. Я видел ее в ящике под дедушкиной кроватью. Бербанк был в соломенной шляпе и галстуке в крапинку, с мясистыми мочками ушей. «Но даже этот широкий жест не смягчил твоего деда».
Фаня Либерзон была лучшей бабушкиной подругой.
«Фейга, уже слабая и больная, задыхавшаяся от того, что ей не хватало воздуха и любви, пришла в наш дом вся в слезах, но и нам не удалось переубедить этого упрямца. И поэтому она до самой смерти продолжала таскать на себе в дом ледяные блоки», — рассказала мне Фаня после того, как я надоедал ей несколько часов кряду, повсюду сопровождая ее молящим взглядом.
«А твой дружочек Миркин, — добавила она, поворачиваясь к своему мужу, — был ее самым тяжелым куском льда». Страдания и смерть бабушки Фейги не давали ей покоя и по-прежнему приводили в бешеную ярость.
Ворчливый ответ Элиезера Либерзона я не сумел расслышать. Прижавшись к стене их дома, лицом к влажным щелям ставен, я видел только его движущиеся губы и ее прекрасную седую голову, лежащую у него на груди.
Дедушка не простил своего брата и никогда больше не встречался с ним. Лишь после его смерти я перевез кости Иосифа из Калифорнии в нашу Долину. Двое его сыновей из «Текстильной фабрики Миркин и Миркин» в Лос-Анджелесе прислали мне чек на девяносто тысяч долларов.
«Ваш отец был предатель-капиталист, — написал им Бускила на официальном бланке „Кладбища пионеров“, — но мы все равно даем вам скидку в десять процентов, потому что он был членом семьи».
Покойники прибывали в отмытых от полевой грязи грузовичках, на стальных платформах, что волоклись за тракторами, в брюхах самолетов, в деревянных ящиках и в свинцовых гробах.
Иногда им устраивали гигантские похороны. Скопища людей, журналисты, потные ряды важных персон и бизнесменов. Бускила приветствовал их ненавистными мне угодливыми виляниями. Они смотрели, как я рою могилу, прикрывались от летевших снизу комков земли и все требовали, чтобы Бускила поторопил своего работника.
Были и такие мертвецы, которые прибывали в одиночку, сопровождаемые только багажной квитанцией и запиской, содержавшей надпись, которую они хотели видеть на своем памятнике. Были и такие, у могилы которых стояли лишь плачущий сын и разгневанная дочь. Были и такие, что приезжали еще при жизни, из последних сил ползли по полям, чтобы быть похороненными на «Кладбище пионеров».
«С товарищами», — говорили они. «Возле Миркина», — просили. «В земле Долины».
Перед тем как их хоронить, я открывал гробы на складе возле конторы Бускилы и смотрел каждому в лицо. Я опасался, что меня попытаются перехитрить, протащив к нам незаконных покойников.
Мертвецы, которые прибывали из Америки, эти «предатели-капиталисты», были уже слегка подгнившими и, слущив с себя шелуху легкомысленного сибаритства, смотрели на меня остекленевшим взглядом, в котором застыло раскаяние, а из глаз у них сочилась мольба. Старые дедушкины товарищи из поселений Долины выглядели очень спокойными, словно прилегли отдохнуть под деревом в поле. Я знал многих из них, всех тех, кто навещал дедушку или Зайцера. Когда я был еще ребенком, они, бывало, приходили поговорить или посоветоваться, держа в руках изъеденные червями ветки, старое письмо или лист, пораженный тлей. Других я знал из рассказов. Из того, что слышал, и из того, что додумал и соткал в своем воображении.
Дедушка принес меня к себе домой, сверток в одеяле, когда мне было два года. Он смыл с меня грязь и копоть и выковырял осколки стекла и занозы из моей кожи. Он растил меня, кормил меня и учил меня всем секретам дерева и плода.
Он рассказывал мне истории. Непрестанно — когда я ел, когда мотыжил, когда обрезал дикие побеги на стволах граната, когда спал.
«У моего сына Эфраима был маленький теленок по имени Жан Вальжан. Эфраим вставал утром, брал Жана Вальжана на плечи и шел на прогулку, а в полдень возвращался. Так он делал каждый день. Я говорил ему: „Эфраим, так нельзя, теленок привыкнет и не захочет ходить ногами“. Но Эфраим не слушался меня. Жан Вальжан рос и рос и стал огромным быком. Но Эфраим заупрямился — только на плечах… Такой вот он был, мой сын Эфраим».
«Где Эфраим?»
«Никто не знает, Малыш».
Я ни разу не видел слез в его глазах, но в уголках его рта всегда таилась едва приметная дрожь. Много раз, в пору цветения деревьев или в особо хорошие дни, он рассказывал мне, каким красивым был мой дядя Эфраим.
«Еще когда он был совсем маленьким, птицы слетались и подсматривали в окно, чтобы увидеть, как он просыпается».
— А теперь я расскажу тебе о твоей маме. Открой рот, Барух… Твоя мама была необыкновенная девушка. Однажды, когда она была еще маленькой, она сидела возле дома на тротуаре и чистила ботинки для всей семьи. Мои, бабушки Фейги, и дяди Авраама, и дяди Эфраима, который тогда еще был дома. И вдруг… открой рот, Малыш… вдруг она видит змею, большую гадюку, которая медленно-медленно ползет на тротуар. Приближается к ней.
— И тогда?
— И тогда… еще один кусочек… что случилось тогда?
— Что?
— Твоя мама убежала?
Я знал эту историю на память.
— Нет!
— Твоя мама заплакала?
— Нет!
— Твоя мама упала в обморок?
— Нет!
— Правильно, Малыш! А теперь проглоти то, что ты держишь во рту… Мама не упала в обморок. Что же она сделала? Что сделала твоя мама?
— Сидела и не двигалась.
— Да. А гадюка тем временем медленно-медленно всползла на тротуар, стала шипеть и свистеть… вот так: пссс… пссс… — и приблизилась к маминой разутой ноге… И тогда мама подняла большую сапожную щетку и…
— Ба-бах!
— Прямо по голове змеи.
— Где мама?
— Сейчас ты у дедушки.
— А змея?
— Змея умерла.
— А папа?
Дедушка встал и погладил меня по голове.
— Ты будешь высокий, как твоя мама, и сильный, как твой папа.
Он показывал мне рассыпающиеся от старости цветы, которые засушила моя мать, когда была ученицей Пинеса. Он рассказывал мне о большой реке, «в сто и больше раз шире нашего маленького вади», о «воришках-цыганах», о несчастных немцах-колонистах[31], которые