этой избалованной стране получают зачетные «пункты» по любому мыслимому предмету, а главным образом — перед женскими кружками в городках вроде моего. Я хозяин своего времени, и поскольку летать я не люблю, то большую часть поездок, даже самые дальние, проделываю обычно в поездах. С началом сезона я получаю от агентши конверт со всеми проездными билетами, расписаниями, маршрутами, а также с необходимыми мне телефонными номерами, и на каждой станции, всегда позади маленького краснокирпичного здания, под большим зеленым кленом, меня уже ожидает женщина в синем большом автомобиле с откидным сиденьем. Она отвозит меня в скромный отель, где я с головой погружаюсь в Библию, которую чьи-то руки заботливо кладут в каждый номер на пользу скучающему грешнику, и стою нагишом у двери, заучивая правила выхода из помещения на случай пожара, пока к вечеру та же женщина не появляется вновь, чтобы отвезти меня в зал, где мне предстоит выступать. Некоторые из них потом присылают мне письма, и я всем им отвечаю. Я полагаю, что мои близорукие глаза, глаза щенка, вечно ищущего сосок, и та древняя чувственность, которая почему-то связывается с представлением о вымешивании теста и выпекании хлеба, — вот что влечет ко мне сердца этих добрых провинциалок.
Некоторые поездные контролеры уже узнают меня. Старший официант в вагоне- ресторане интересуется моим самочувствием. В вагоне-баре, лязгающем на стыках пути, я чувствую себя лучше всего. Я завожу беглые разговоры о неистребимой романтике поездов, с неизменным упоминанием рассказа Габриеля д'Аннунцио о пощечине в туннеле, с большим успехом читаю по ладоням пассажиров, вежливо интересуюсь книгой, которую читает моя соседка — подвыпившая, симпатичная старушка: «А знаете ли вы, миссис, что эта книга была впервые опубликована в виде сериала, под вымышленным именем «Боз»?» Я истинная находка для пассажиров, которые хотели бы излить душу в чье-нибудь внимательное ухо. Я тоже рассказываю им истории и открываю тайны своего сердца. Со времени бесед с Бринкером я никогда не получал такого удовольствия. Им я тоже могу открыть истинную правду без всяких прикрас, потому что я их больше никогда не увижу. Знала ли ты, что юношей я обрюхатил на родине девушку и был за это отправлен к своему дяде — американскому сенатору? Я рассказываю им о своей покойной сестре Лауре, о деде — дегустаторе кофе, о матери — владелице кондитерской, очень низенькой женщине, почти карлице, и об отце — философе-самоучке, который посвятил всю свою жизнь исследованию бесконечности и умер в туберкулезном санатории, когда мне было семь лет. Он оставил по себе 149 псалмов, написанных на страусином яйце, и большого рыжего мальчика-сироту (меня, моя дорогая, меня).
ГЛАВА 68
— Вот здесь я читаю твои письма.
— А папины?
— Здесь. — И я чуть сдвинулся вправо по скамейке.
Роми рассмеялась.
Обычно я прихожу сюда пешком, полчаса прогулки от дома. Но на этот раз Роми привезла меня сюда на моей машине. В ней заговорило сочувствие.
— Бедненький мой, никто тебя не выводит гулять! — воскликнула она, когда я открыл гаражную дверь на следующий день после ее приезда. Старый «де сото», ухоженный и сверкающий, обменялся с ней взглядом и улыбнулся своими большими хромовыми зубами.
— Я умираю за этой машиной, ты знаешь, что она моего возраста?!
Она умело припарковалась, пробежалась по набережной, вернулась ко мне, перепрыгнула через скамейку. Доски застонали под ее ногами. Это старая дощатая набережная, поставленная на сваях, и местные благодетели привинтили к ней скамейки, обращенные к морю. Они установлены вдоль одной линии и на равных интервалах, заякоренные в досках и в законе так, чтобы ничто не потревожило отдых и человек мог бы размышлять в соседстве с другими размышляющими. Смотреть на волны, замкнувшись в себе, или улыбнуться соседу и завести знакомство. Никто не знает надлежащей дистанции между одной одинокой душой и другой лучше, чем американцы.
Мы сели. Одну ногу Роми вытянула вперед, другую притянула к груди. Долорес? Долли? Богоматерь нашего страдания? Или это Клавдия сидела так?
Когда она демобилизовалась из армии, я пригласил ее приехать и погостить у меня. Я приближался тогда к пятидесяти, довольный жизнью, несколько уставший от нее, вошедший в тот удобный возраст, когда еще не теряешь права, но уже свободен от обязанностей. Большинство моих проступков и грехов заслуживали помилования за давностью, и я уже был достаточно умен, чтобы обрести снисходительность, которая даруется не столь уж многим мужчинам. Подобно немолодой любовнице Франклина — улыбчивой, опытной, щедрой, — я даровал прощение даже своей собственной плоти.
Мы извлекли из шелестящего целлофанового мешочка каменно-твердые, очень соленые бублики и уставились на океан.
— Ты видел меня, когда смотрел отсюда?
— Чудесное море, широкое море, прекрасная даль, что не знает границ, — пропел я ей с удовольствием. Насколько это лучше, чем «a dark, illumitable ocean, without bounds, without dimensions», как читал мне Ихиель тем тоном, которым доктор Джеймс Бартон декламировал в ванне, — или, может, то был все-таки Джон Бартон, губернатор?
Я собирался приехать в Нью-Йорк накануне ее прилета, купить нам обоим подарки в «Аргосе» и в «Книжной корзинке», а потом забрать ее в аэропорту, но Роми попросила меня не беспокоиться. Она заночует у подруги в Бруклине и позвонит мне оттуда.
Я провел ночь, полную тревоги, непривычной и раздражающей смеси ребяческих страхов и родительских кошмаров, прежде чем она позвонила. Она здесь, у сестры какого-то типа, с которым служила в армии. Ты его не знаешь, дядя. Всё в порядке. Да. Сначала путешествуют по стране, а потом приезжают к дядям. Не беспокойся. Я уже большая девочка.
— Это было последними словами многих девушек в этой стране, — сообщил я ей.
Решительность ее тона, материнская и детская одновременно, удержала меня от того, чтобы приказывать или просить.
— У меня уже есть один отец, — рассмеялась она, — и он беспокоится обо мне за вас обоих.
И исчезла. И я, этакий сирота в годах, не находил себе места. «Мне никогда ничего не рассказывают», — подражал я старому Форсайту по телефону, и сестра этого типа из армии сказала: «Я должна объяснять тебе, что такое Роми? Она помчалась погулять».
Нетерпеливая, стремительная и возбужденная, моя племянница носилась по материку, посылая мне стрелы своих звонков «за счет абонента» из любого уголка, в любое время и с любого расстояния.
— На улице в Оксфорде, — восторгалась она, — один негр играл на тромбоне специально для меня, и его щеки надулись, как два прозрачных шарика, так что стали видны самые-самые тонкие сосудики под кожей.
Я нашел Оксфорд в Канзасе, в Мэне, в Коннектикуте, в Огайо, в Миссисипи, в Небраске, в Нью-Йорке, в Висконсине, а также в Нью-Джерси и оставил атлас возле телефона.
— Я не знаю, как называется это место, но тут живут очень уродливые люди. Я послала тебе оттуда их фотографии, потому что знала, что ты не поверишь.
Теплый дождь, «с такими вот здоровущими каплями», падал на нее во Флориде — она занималась там обдиркой кожи на крокодильей ферме.
— Может, кончишь уже эти свои дела и приедешь сюда? — кричал я на нее. — Тридцать лет живу в Америке и не слышал, чтобы люди занимались такой мерзостью.
— А ты думал, дядя, что крокодил раздевается сам? Я большая и сильная, и мне это не противно.
— Рабочие? — Она смеется. — А что рабочие? Бог с тобой, дядя, от меня так несет падалью, что по сравнению со мной даже Мертвая Хая пахнет, как нарцисс. На меня тут вообще никто не смотрит.
Звонок из Потсвилла:
— Я побуду здесь несколько дней. Один симпатичный старикан подвез меня в своем пикапе и пригласил к себе.
— И ты согласилась?
— Почему бы нет?
— Почему нет? Я должен объяснять тебе, почему нужно говорить таким людям «нет»? Да еще в таком месте, которое называется Потсвилл? Где это вообще, черт побери?
— Почему ты ругаешься, дядя? Он всего-навсего старый, симпатичный человек. У него на огороде растет редиска. Ты пробовал когда-нибудь пиво с редиской и маслом? Стоит попробовать.
— Насколько старый? Что для тебя значит — «старый»?
— Старый, я знаю? Сорок, пятьдесят, шестьдесят, ну, как ты или отец. Он даже сказал мне, что я могла бы быть его дочерью.
— Да?! — заорал я. — И ты хочешь мне сказать, что тебя убедила эта дурацкая и банальная фраза, истертая, как залупа монаха?
— Как ты разговариваешь, дядя! — Она смеется. — Не рот, а помойная яма. Знаешь, какой замечательный завтрак он мне приготовил?
Дядя не отвечает.
— Хочешь поговорить с ним? Вот он стоит, смотрит на меня и ни фига не понимает, что я говорю.
Я швырнул трубку.
ГЛАВА 69
— Как ты добираешься от места к месту?
— По-разному.
— Что это значит — по-разному?
— Автобусом, поездом… уф… Сейчас меня подвез немецкий турист. Старый хрыч на мотоцикле. Он жутко смешной, и вообще вдвоем путешествовать дешевле.
— Что именно дешевле? Ты спишь с ним в одной комнате?
— Что с тобой в последнее время? Я думаю, что трахаться ему вообще не интересно. Он немного чокнутый в этом вопросе.
— Could you be more specific[107], Роми, дорогая?
Она рассмеялась:
— Чокнутый, я знаю?.. Странный такой. Фон что-то. Из семьи князей и баронов и всякое такое.
— Только этого мне не хватало! Странный немец на мотоцикле. Чем он