следующую встречу…
На «следующей встрече» Егупов сказался больным, и полковнику Иванову вновь пришлось перенести «облегчение души» своего подследственного. Затем Егупов угодил в больницу и застрял там надолго. У него тоже начались нервные припадки, такие же, что и у Кашинского.
Между тем Бердяев поторапливал Иванова, поскольку его тоже поторапливали…
Все попытки Иванова добиться хоть каких-то показаний от Бруснева так и не дали никаких результатов.
В конце концов Бердяевым и Ивановым было решено свернуть следствие. Иванов уже и соответствующее заключение составил:
«…Я, отдельного Корпуса Жандармов полковник Иванов, рассмотрев настоящее дознание, нашел, что все обстоятельства дела выяснены с достаточной полнотою и никаких предметов, подлежащих обследованию, в виду не имеется, а потому по соглашению с Товарищем Прокурора Московского Окружного Суда А. М. Стремоуховым, постановил: дознание производством закончить и, согласно 1035' ст. Устава Уголовного Судопроизводства, препроводить таковое к Прокурору Московской Судебной Палаты».
«Препроводить» пока не пришлось. Полковнику доложили, что подследственный Егупов, только что выписанный из тюремной больницы, желает видеть его.
— Так что вы хотели мне сообщить? — Иванов смотрел на Егупова с усмешкой милостивого победителя. Он мог бы и не задавать своего вопроса. И без того было видно, что перед ним далеко не прежний Егупов… Нервные, беспокойно шарящие по столу руки, мертвенно-бледное лицо, лоб в крупной испарине… В таком состоянии не борются, в таком состоянии сдаются…
Все последние месяцы Егупов провел в изнурительной борьбе с самим собой. Мысли его метались, ища выхода из заколдованного круга, в котором он оказался. Неужели то, что так неотвратимо приблизилось к нему, называется предательством?! Разве это так? Ведь он держался, сколько мог! Ведь все почти уже на воле. Даже Кашинский! Не просто же так они отпущены. Выпутались как-то, какой-то ценой… Цена же тут могла быть одна — откровенные показания. Стало быть, если и он, уже после многих, даст их, они уже в известной степени будут постфактум, а стало быть, он в основном лишь повторится. Тем более что жандармам, как он понял, многое было известно заранее. Да, он проявит досадную слабость, которая тем более досадна, что так много отдано было сил на сопротивление. Но если продолжать держаться, то сколько еще все это может протянуться?.. И что дальше? Тюрьма. Ссылка. Лучшие годы, вычеркнутые из жизни… И все это — ради чего? Ради неких идей, в плену у которых он оказался, ради какой-то б о р ь б ы, в которую он включился (если не обманывать самого себя) по азарту молодости, в юношеском угаре. Ведь что затащило его в эту самую борьбу? Какая такая необходимость? Знал ли он хотя бы сам народ, от имени которого действовал? Нет. Не знал. Не имел такой возможности. Просто претила однообразная, бессобытийная жизнь, просто хотелось каких-то щекочущих нервы ощущений, необыкновенной деятельности… И вот ради всего этого он должен пожертвовать собой?!
— Я хотел бы дать показания, — не сразу ответил Егупов на вопрос полковника.
Тот усмехнулся:
— Это уже кое-что. Я знал, что вы согласитесь!
— Только… я… хотел бы дать непротокольные показания. Мне надо все описать… Объяснить… — Егупов просительно посмотрел на полковника. Тот кивнул:
— Понимаю вас! Но очень-то не растекайтесь…
Курносое лицо полковника с пышными усами и николаевскими баками излучало сияние: все-таки сломался этот изолгавшийся «конспиратор»!
— Я сейчас распоряжусь насчет бумаги. — Полковник поднялся и, кивнув Стремоухову: мол, надо выйти, направился к дверям. Стремоухов, собрав разложенные бумаги, тоже вышел.
Вскоре полковник вернулся один, положил перед оцепенело сидевшим Егуповым стопу листов:
— Прошу вас… Трудно будет приступить! Я это понимаю. Но — помните: чистосердечное раскаянье искупает все! Понимаете? Все! Приступайте! Воnа fide! Bona fide![9] Я оставляю вас наедине с вашей совестью!
Он еще раз тронул Егупова за плечо и посмотрел yа него, как на какого-нибудь юнца, «извлеченного из мрака заблуждения», Затем вышел.
«Оставленный наедине со своей совестью», Егупов еще с минуту посидел оцепенело, глядя на стопу листов. Трудно, ох как трудно было браться за перо!..
«Пусть, пусть будет, как будет, только хватит с меня всего этого!..» — Егупов вздрогнул: ему показалось, что эти слова он сказал вслух. Затравленно глянув на дверь, за которой было тихо, но за которой наверняка находился чутко прислушивающийся страж, он придвинул к себе листы белой, в голубенькую линейку, бумаги, обмакнул перо, помедлил…
«Итак, я оставляю вас наедине с вашей совестью!..»
Перед ним возникло усмехающееся лицо полковника, говорившего о его совести, а разумевшего его слабость, его окончательную сломленность…
«Трудно будет приступить! Я это понимаю. Но — вомните: чистосердечное раскаянье искупает все! Понимаете? Все!..»
«12 июля 1893 г.
В Московское Губернское Жандармское Управление, — решительно начал Егупов и опять замешкался, разбежавшаяся было рука опять стала непослушной, словно бы чужой. Не вдруг он справился с охватившей его слабостью. Перо побежало дальше:
«Просидев в одиночном заключении с лишком год и обдумав те обстоятельства, которые привели меня к такому грустному положению, в котором нахожусь ныне, и решил откровенно объяснить все то, что мне известно пo делу, по которому я арестован.
Так как я решился раскаяться, то поэтому я начну с того момента, как я втянулся в это дело…»
Рука опять остановилась. Он перечитал написанное. Покривился: жалкие, жалкие слова… На память пришли ходячие слова Бюффона: «Le style — e'est l'homme».[10] Покивал, не щадя себя: «Жалкий слог жалкого человека…» Посомневался: «И зачем я буду забираться в такие дебри? Моя юношеская игра в «политику»… Вряд ли полковника интересуют такие «глубины»… Решился: «Но надо же объяснить все! Вычертить весь путь моей заблудшей души, со всеми его «кривыми» и «ломаными»! Уж исповедь так исповедь!..»
ГЛАВА СЕМИДЕСЯТАЯ
Непротокольные показания Егупов писал несколько дней. Начав с подробнейшего описания своих юношеских увлечений революционными идеями, он описал затем всю деятельность организации, в которую входил в Москве, описал свои поездки в Ригу, Люблин, Варшаву, Тулу… Многое тут было полковнику Иванову, прочитывавшему эти показания по частям, известно по докладным запискам филеров, по сообщениям Михаила Петрова, по показаниям других подследственных, но многое было и по-настоящему ново и ценно. Всплыли ранее неизвестные адреса, имена, факты, многое по-новому освещалось. Например, Красин, отделавшийся за неимением серьезных улик лишь тем, что всего несколько месяцев просидел под следствием, по показаниям Егупова оказался весьма любопытной фигурой. Показания о нем и Брусневе полковник подчеркивал карандашом, как особо ценное. Егупов писал:
«Припоминая теперь некоторые мои разговоры с Брусневым и Кашинским, я вспомнил о том, что они мне рассказывали о кончившем технологе Красине, который, по их словам, теперь отбывал воинскую повинность в Нижнем Новгороде. Кашинский мне говорил, что через этого Красина, с которым он познакомился в Петербурге, он познакомился с Брусневым, после чего у них, т. е. между Кашинским и его знакомым Брусневым, завязались отношения, так что Бруснев, по окончании курса в Технологическом институте, нарочно приехал в Москву, чтобы и здесь устроить организацию рабочих с помощью петербургского «Рабочего союза», по петербургскому образцу, но, по знакомстве с нами, планы Бруснева несколько изменились, что можно вывести из выше мною изложенного о нашей деятельности в Москве. О самом Красине Кашинский отзывался так: Красин — опытный кружковой деятель и по направлению