решительно бросил карандаш.
– Так и быть. Возьму грех на душу. Только если ты никому, понял?
– Да ты что, Степан? – возмутился Конюхов, переходя на шепот. – Сколько ты меня знаешь?
– Ладно, ладно, – Нефедов взял со стола фляжку, отвинтил крышку, поднес ее к самому носу товарища.
Конюхов дернулся, скривился от отвращения.
– Спирт? – спросил Нефедов.
– Да уж! Чего ты мне его суешь? Знаешь же, что я даже запах этой дряни не выношу!
Старшина налил в кружку пару глотков спирта.
– А ты, Саня, выпей, – он подтолкнул кружку вперед, – может, понравится.
– Да ну тебя, Степан! – обиделся тот, потом принюхался и взял кружку со стола. Поднес к лицу, изумленно глянул на старшину и пригубил. Выпил до дна.
– Вода?
– Точно, – кивнул Нефедов, – и всегда чистая. Хоть бензин в нее наливай, хоть уксус.
– Это как так?
– А вот так. Еще когда на войну уходил, мне эту кружку дед отдал. Бери, говорит, внук, она еще в русско-турецкую свою службу служила. Колдун один в Черногории ее заговорил деду, да так крепко заговорил, что уж сколько лет прошло, а заговор кончаться и не думает… И мне кружка пригодилась – я ведь водку-то только один раз и пробовал, по молодости лет. А так – никто и не подкопается, сидит старшина и пьет из своей. Сколько нальют, столько и выпью, если надо.
– Так ты что? – медленно проговорил Конюхов, и вдруг расхохотался. Сквозь смех, мотая головой, еле выговорил, – Ты что… воду из нее пил… все время?
– Точно! Ничего, Чугаю полезно будет. Парень толковый, пьет только много. Зато, глядишь, завтра проснется и на отраву эту глядеть долго не сможет…
Степан рассмеялся, вторя Конюхову. Потом ткнул пальцем в карту.
– Ну ладно. Потехе час – это хорошо. А теперь, Саша, слушай приказ на завтра…
Госпиталь
– А если все так и было – тогда вы почему не сгорели вместе с экипажем?
Ничего себе вопросик, правда? Услышишь такое – и поневоле начинаешь задумываться, не спятил ли.
Особист Меркулов был совсем тихим с виду. В круглых очках, одно стекло в которых треснуло, тощий, сутулый. Медаль 'За отвагу' на кителе пристегнута. Значит, воевал, хотя по нему и не скажешь – больше похож на скрипача из еврейской семьи. Был у меня в детстве один такой знакомый, Ганя Фрайберг. Круглый день пилил на скрипке, так что до войны уже стал лауреатом разных конкурсов. А что потом с ним случилось в Одессе, когда бомбами накрыло Молдаванку – не знаю.
Но тот капитан из Особого отдела, как оказалось, на Ганю был похож только лицом и голосом. Зато хватка у него была как у французского бульдога, и настырности – на батальон. Допрашивал он методично, прерываясь только на то, чтобы постучать по столу мундштуком 'Казбека' и прикурить, чиркнув самодельной зажигалкой. Клубы синего дыма плыли по комнате, а мне казалось, что это снова горит мой танк…
Плохо, плохо получилось, что и говорить. А самая главная беда – в танке вместе с моими ребятами (за них я и так себе никогда не прощу) сгорели секретные документы, которые нам приказано было передать в штаб. Кто же его знал, что не вся немчура попала в окружение. Один из таких гадов, хоронившихся по лесам в надежде пробраться к своим, увидел на лесной дороге мой танк. Откуда у фрица – в тылу, в глухом лесу взялся 'панцерфауст' – теперь уже не разобраться. Может, сошел с ума и вместо остатков сухарей таскал железяку на собственном горбу. А может, специально поджидал растяпу – если из идейных, которым наплевать на голод и холод.
Выстрел пришелся аккуратно под башню. Меня самого спасло только то, что я, в нарушение всех инструкций, тогда высунулся из люка по пояс. Решил осмотреться в лесу – тоже мне, горе-следопыт. Хотя, если бы не это… лежать бы мне сейчас внутри куска спекшейся брони. А так – взрывом меня выкинуло из люка и швырнуло на обочину дороги. Очнулся уже от тряски: разведчики, приотставшие в деревне на краю леса, услышали взрыв, примчались и гнали теперь свой 'виллис' на полной скорости, чтобы довезти меня в санбат.
Да уж лучше бы сгореть в танке, чем потом от стыда сгорать перед своими.
Срезал дорогу, нечего сказать.
В тот день с утра я, как всегда, потащился на перевязку. Постоял в курилке, обсудил с мужиками фронтовые вести. Разведчик Сева Кулугуров, признанный госпитальный остряк, громко читал вслух сводку Совинформбюро, остальные слушали, посмеивались одобрительно, когда Сева вставлял от себя крепкую шуточку.
– Вломили, стал быть, гансам по первое число! – сказал, постукивая костылем, Иваныч, пожилой мужик, который в госпиталь попал из-под Ельни, из самого пекла. – Отольется им теперь! Будут знать, крысюки…
– А! Танкистам почет! – Сева заметил меня и помахал газетой. – Андрюха, ты, случайно, родом не с Правобережной Украины?
– Сибиряк я, – пожав руку Иванычу и другим, я закурил.
– Оно и видно. Все махру смолят, а богатый сибиряк – 'Дукатом' балуется, – добродушно отозвался огромный моряк Гриша Цыбань по прозвищу 'Пскопской'. Прозвище он получил после того, как в госпитальном саду, где висел пошитый из простыней экран, прокрутили фильм 'Мы из Кронштадта'. На фразе испуганного ополченца 'мы пскопские, мобилизованные!' – все, кто смотрел кино, так и грохнули смехом, вспомнив Гришу, который всегда важно отвечал на вопросы о родине: 'С-под Пскова мы. Пскопские, значит'.
– Да ладно тебе, Гриша! – усмехнулся Кулугуров. – Все знают, что по Андрюхе медсестренка Даша неровно дышит! Чуть свободная у ней минутка – сразу в нашу палату: мол, как вы тут живете? А глядит на него…
Я аж закашлялся. Уже подбирал слова, чтобы ответить позлее, но тут Иваныч поддержал меня за локоть и укоряюще прогудел в сторону Севы:
– Ишь, заноза.. Чего к человеку пристал? А мы тут, Андрейка, вишь ты, радуемся, что наши Правобережную Украину освободили.
– Хорошо… – тут я вспомнил, что механик-водитель моего танка, Сашка Придорожный, родом был с Украины. Подавив в себе налетевшую было грусть, задавил окурок в пепельнице и вздохнул:
– Ну, мужики, опять мне на перевязку. Полчаса мучений.
Провожаемый сочувственными голосами и взглядами, я медленно пошел в операционную.
– Отделался ты, Андрей Васильев, легко, что тут сказать, – военврач, усталый мужик, по лицу которого, почерневшему от недосыпа, годов было не разобрать, махнул рукой, глядя, как медсестра осторожно отдирает присохшие бинты от моей стриженой макушки.
– Ай, ч-черт! – не сдержался я, зашипел, слезы сами потекли из глаз. Больно!
– А ты не чертись! Не чертись, солдат! – строго приговаривала медсестра тетка Марья. Была она родом откуда-то из енисейских староверов – высокая, прямая, неулыбчивая, с лицом, точно хоть сейчас его на старую византийскую икону. И с удивительно ласковыми руками. Чуткие руки эти были просто волшебными – вот и сейчас я почувствовал, как прикосновение прохладных пальцев загоняет мою боль глубоко-глубоко.
– Потерпи, парень, – сказала тетка Марья, – другие вон как терпят, христовые, а и то ничего…
За дверями кто-то кашлянул. Военврач распахнул застекленную створку. Там переминался с ноги на ногу незнакомый солдат.