Альв шагнул ко мне и мертво заклещил в ладони мой локоть. Пальцы у него были ледяные, это я почувствовал даже сквозь свитер. Потом (я даже дернуться не успел) он выдернул свою иглу и всадил мне ее в шею.
Боль разом утихла, а в голове стало ясно и холодно. Правда, поворачиваться теперь пришлось всем телом, 'по-волчьи'.
– С-с-суу… Ну спасибо… – просипел я. От иглы или от чего-то еще, только голос у меня пропал, оставив сдавленное шипение. Стирая со щеки кровь, я глядел на человека, который стоял передо мной и прикуривал папиросу. И чем дольше я на него глядел, тем сильнее мне становилось не по себе.
– Привет, Борисов, – поздоровался со мной Степан Нефедов. – Головой только не дергай, отвалится к ёшкиной маме. Лучше присядь, потолкуем.
Это точно был он. И даже погоны остались те же – выгоревшие погоны старшины. Звездочек не прибавилось. Хмурый и жилистый, невысокого роста, в черном комбинезоне, он стоял и разглядывал поднятый с земли 'наган' Кольки-Винтореза. Старшина Нефедов.
– Вы как здесь… оказались?
Не шевеля головой, я попытался нашарить в кармане пачку папирос, но на ее месте обнаружилась только здоровенная дыра в подкладке. Нефедов протянул мне уже размятую 'казбечину', сам затянулся, выпустил струю дыма в небо.
– Оказались вот, – ответил с неохотой, – везет тебе, Борисов, сам не знаешь даже, как. Как новорожденному везет. Видать, мамка за тебя крепко молилась.
– Я детдомовский.
– Ну, значит, кто-то еще. Как тогда, в сорок четвертом, под Брянском, помнишь?
– Как не помнить. В атаку пошли – двести было, а вернулись семеро…
– Вот-вот. Вернули, – голосом надавил Нефедов, – семерых.
Все это время он озабоченно хмурился, поглядывал на часы. Альв, которого он называл по имени – Ласс? – неподвижно замер рядом с постанывающим и ворочающимся в блевотине Винторезом, не высказывая никаких эмоций. Только ногой в мягком кожаном сапоге без каблука прижимал бандита к земле. С виду этот альв выглядел совсем хрупким, узкоплечим, но я помнил других таких же, как он, и понимал, что Винторез под сапогом сейчас стонет от боли.
Мы вляпались серьезно. Сначала Сашка Куренной, наш взводный, еще пытался храбриться, тихонько пел: 'Шумел сурово брянский лес…', но, получив жестокий удар в затылок, свалился нам под ноги. Никто его не поднимал – нам, трусящим по лесной тропке в сыромятных ошейниках, жестоко стягивающих гортани, было не до того. Только Пушок, рядовой Пушкарев, дернулся было в сторону, но захрипел, когда веревка рванула его обратно. Куренного поволокли позади, он мычал, и голова его болталась по-неживому.
Черные альвы гнали нас в свое логово, как скот.
Я встретился взглядом с Кузьмичом. Он был самым старшим во взводе. Самым опытным, самым рассудительным и никогда не унывавшим. Даже в отступлении, которое складывалось в недели и месяцы, даже тогда, когда мы попали в окружение и выбирались болотами, рискуя нарваться на облавные отряды немцев. Тогда старый вояка держался лучше всех, делился с нами махрой и подбадривал ядреными шутками. 'Вот выберемся, хлопцы – первый на бабу заберусь, и ну над ней трудиться!'
Сейчас в глазах Кузьмича я увидел только ужас. Точнее, в одном глазу. Второй был выбит, липкая кровянистая дорожка тянулась из пустой глазницы по щеке.
– Все, Вовка. Отвоевались! – выдохнул он быстрым шепотом. – Хана нам…
– Почему? – спросил я, чувствуя, как мокнет ледяным смертным потом гимнастерка на спине. – Ты что, Кузьмич? Прорвемся!
– Не… От этих не сбежать. И назад не смотри. Не смотри!
Но я уже оглянулся.
Там резали нашего взводного. А он мычал, давился кровью, пытался выкрутиться из рук черных. Только потом я понял, что сначала ему отрезали язык – а сейчас не мог оторвать взгляда от равнодушных темных лиц. Двое придавили Сашку к земле, а третий наклонился над широкой, волнами мускулов ходящей спиной, располосовал грязную гимнастерку. Потом всадил лезвие узкого и длинного кинжала под правую лопатку.
Хруст ребер словно бы что-то внутри меня надорвал, и я перегнулся пополам, выташнивая под ноги желчь. Белый как известка Кузьмич ухватил меня под мышки, бормоча:
– Тока не падай, Вовка, не падай… Нельзя падать…
А я слышал хруст и бульканье там, сзади и знал, что вот сейчас, в эту секунду, черные альвы делают 'орла крови', выворачивают Куренному ребра и вынимают опавшие, дергающиеся легкие, чтоб разложить их, как крылья.
И я даже не мог заткнуть уши.
Наверно, дальше я все-таки шел сам, потому что остался жив. Но путь вглубь леса мне не запомнился, а очухался я только тогда, когда меня окатили холодной водой. Захлебнулся, закашлялся и открыл глаза.
Мы были в лагере черных.
А дальше осталась только – кровь, кровь, кровь…
– Все помню, – хмуро ответил я. Альв, повинуясь кивку старшины, таким же мгновенным движением выдернул иглу из моей шеи, и онемевший позвоночник с явственным скрипом наконец-то обрел подвижность. Боль не возвращалась. Я затянулся папиросой и поднял глаза на Нефедова.
– Долго они что-то, – непонятно сказал тот, снова глядя на часы.
– Кто?
– Кто надо. Группа зачистки. А! Легки на помине…
Во двор влетела 'полуторка', завывая мотором и страдальчески дребезжа всеми своими фанерными частями. Из кузова попрыгали люди. Рослые, плечистые как на подбор, в одинаковых черных комбинезонах без знаков различия, но при этом – все какие-то разные. Рассыпались по двору, привычно и умело осматривая каждый уголок. Недоумение мое росло.
– Что ищете, старшина?
– Кольку твоего. Винтореза ищем.
Несмотря на то, что улыбаться было больно, я рассмеялся.
– А вон там кто лежит тогда? Привидение? – махнул рукой в сторону альва, который коротко покосился на меня и снова уставился в спину лежащему бандиту.
– Там? – Нефедов глядел на меня и, похоже, думал о чем-то. – Ну пойдем, покажу тебе, кто там лежит.
Он подошел к Винторезу, я – шипя от боли поплелся за ним. Дышалось отчего-то с трудом, но в целом, нормально, бывало и хуже.
– Ласс, р'тисслар са,[17] – коротко приказал старшина, и альв, не переспрашивая, вынул еще одну иглу и всадил Кольке за ухо на всю длину. Меня передернуло, а он без усилия перевернул связанного на спину.
Я обомлел. Лицо Кольки-Винтореза отваливалось кусками. Кожа вспучивалась, ходила желваками, трескалась, а из-под нее… Во все стороны из-под этой треснувшей кожи топырились короткие шипы, точно у рассерженного ежа. На кончиках некоторых из них ворочались маленькие глаза, разглядывавшие нас с голодной тупой злобой. Существо дергалось, но не могло пошевелиться – видно, Ласс хорошо знал свое дело.
– Ч.. ч-то это? – я сам не узнал своего голоса, который задребезжал и сорвался петушиным