— Как же, однако, вы умудрились прожить жизнь, будучи самим собой и никем иным? — спросил я.
Он ответил мне тем же вопросом.
На улице Чебукин глубоко вздохнул. Светило нежаркое солнце.
— Пахнет хмелем и тлением, забвение временное шагает рука об руку с забвением вечным, — вполголоса проговорил он, щурясь на солнце. То есть он, собственно, только услышал эти слова, а сказал их бис через микроскопические громкоговорители на полупроводниках, искусно вмонтированные в уголках губ.
«Профессор эстетики мог бы изобрести нечто более оригинальное и менее выспреннее», — с неудовольствием подумал Чебукин.
В машине, ощутив привычную упругую мягкость сиденья, он несколько успокоился, и опять-таки не он, а бис беззвучно проговорил:
— Чего-нибудь я как-никак стою. Не каждому положена персональная машина и все прочее.
А в следующее мгновенье уже он сам поправил биса:
— Мыслителю и философу, а ведь мы с тобой значимся именно философами, не следовало бы позволять себе столь затасканные суждения. Диоген, так сказать, «вкатился» в бессмертие при помощи всего-навсего бочки, которая при меньшей скорости и маневренности обладала, по-видимому, несомненными преимуществами.
Мысль, направившаяся по скользкому руслу, не замедлила подсказать, что Сократ был отравлен, Аристотель умер в изгнании, Джордано Бруно сожжен, Каллисфан, осмелившийся сказать Александру Македонскому, что историографу для его славы царь не нужен, но зато царь никогда не был бы так знаменит без своего историографа, был казнен, и множество более современных мыслителей претерпели подобные же неудобства.
— Домой? — спросил шофер.
— В институт на совещание, — ответил Чебукин с философской печалью в голосе. — Дела, дела; личную жизнь приходится оттеснять на задворки.
То есть опять-таки выговорил эту фразу бис, а он снова с досадой отметил про себя выспренность, банальность и почти привычную неискренность его, биса, лексики.
— Пустозвон, — пробормотал Чебукин, — чистейшая балаболка…
…Междуведомственное совещание уже началось. Председатель сразу приметил появление Чебукина, кивнул ему и вскоре предоставил слово.
Василий Иванович заговорил легко и плавно, уверенно нащупав главную жилу.
Стоит ли повторять, что говорил не Чебукин, а бис, и Василий Иванович, может быть, впервые в жизни получил возможность взглянуть на себя со стороны.
«Раньше у меня никогда не было для этого времени, — со стесненным сердцем подумал он сам. — Может быть, и лучше, что его не было. Еще лучше, если бы это чертово время и не появлялось».
Речь на совещании шла о низком уровне эстетического оформления продукции фабрики имени 8 Марта. И Чебукин-бис через громкоговорители, укрепленные в уголках губ собственно Чебукина, сразу же аргументированно и веско заявил, что надо ударить по рукам коллектив фабрики за недооценку значения эстетического уровня.
Чебукин слушал обстоятельную речь биса с чувством, с каким бессонной ночью следишь за однообразным падением капель из крана. «Ударить по рукам». При этих словах ему вспомнилось, что он никогда не видел продукции фабрики. Кажется, это рояли и фисгармонии, а может быть, сенокосилки и утюги? Нет, вероятнее всего — галоши и соски…
«Впрочем, эстетика ведь необходима везде», — попробовал он успокоить себя.
И тут он вдруг забыл, от какого греческого корня происходит слово «эстетика».
Когда-то знал и забыл…
«Хорошо бы посмотреть словарь», — подумал он и пошел к выходу, совершенно не учитывая, что голос биса нерасторжимо связан с ним, Чебукиным-настоящим, и, следовательно, тоже двигается к выходу.
Чебукин остановился, только когда его окликнули из президиума, и неловко договорил, вернее сказать — дослушал свою речь, стоя посреди зала.
От длинных и плавных периодов биса возникало ощущение, будто бы он, Чебукин, нечист, ощущение как бы зуда во всем теле и странная мысль, что самое главное сейчас поскорее помыться.
Человек, который бывает тягостно потрясен, узрев себя со стороны, не есть конченый человек. Но именно поэтому подобное потрясение приближает его конец.
Очутившись в кабинете, Чебукин закрылся на два оборота ключа. «Словарь» служил только поводом, последней каплей, а покинул он зал заседания из необходимости убежать от всех, и прежде всего от биса.
Последнее, впрочем, было невыполнимо.
Он сел в кресло и снова ощутил властную потребность заменить последние два добрых дела — номер девять, касающийся курьера, и номер десять, касающийся сестры и пирога, — добрыми делами менее спорными. Потребность такую настойчивую, будто, только осуществив эту замену, он сумеет остаться на поверхности, выплыть из нереального, однако физически ощутимого серого моря, в котором он сейчас тонет.
Память, настроенная снисходительно, подсказала историю с защитой доцентом Януаровым диссертации на тему «Мне так кажется — как судебное доказательство».
Тогда он, единственный из пятнадцати членов ученого совета, подал голос против присуждения Януарову ученой степени.
«Для подобного поступка, особенно в то время, нужны были смелость, правдолюбие. И этих основополагающих качеств у меня все же оказалось побольше, чем у уважаемых коллег», — подумал Чебукин и совсем было собрался заменить курьера с незапоминающейся фамилией на черный шар против Януарова, когда память, продолжавшая распутывать ниточку, внесла уточнения.
Чебукин вспомнил, как после оглашения результатов голосования коллеги один за другим подходили к Януарову, дабы поскорее засвидетельствовать непричастность к злополучному черному шару.
Он остановил профессора Рысина и спросил, не кажется ли ему унизительным «хождение на поклон».
Рысин отмахнулся:
— Януаров известный сикофант, зачем с ним связываться?
— Но и ты пошел вслед за Рысиным на поклон, — не преминула подсказать память, снова настроенная обличительно.
— Я был последним! Значит, опять-таки проявил известное моральное превосходство перед коллегами, — оправдывался Чебукин.
— Да, ты подошел последним, но… — продолжала обличать память, — но, встретив холодный взгляд Януарова, испугался и стал приглашать его в гости, бормотать нечто совсем непристойное относительно огромного вклада в науку и необходимости обмыть этот вклад. Тогда Януаров действительно догадался о твоей причастности к черному шару и железным голосом отчеканил: «Вы забываете, с кем имеете дело». (Это звучало угрожающе и двусмысленно.)
— Нет, нет, — проговорил Чебукин, перебивая память, — к черту Януарова, ничего не поделаешь, пусть девятым номером пока останется курьер… Но неужто и в самом деле не было в моей жизни ничего более достойного наименования «доброе и смелое дело»?