– Перекричу, дед, постараюсь. Я соберу всех моих пастушек; я выучила их петь припевы к этому сказанью. Тебя повезут тихо, дед; торопиться не станут, потому что все племя не поместится в лодках; они пешком пойдут берегами до острова; пойду и я за ними, только мы, конечно, не нагоним тебя, но ты будешь долго слышать мой голос, пока не уплывет твоя лодка к развалинам Сатурнии.
Акка подстелила старцу на камень сплетенную ею шерстяную рогожку и напоила его молоком.
– Я буду приходить сюда каждый вечер, как доныне приходила, – сказала она, сев на землю у головы страца, – я буду вспоминать тебя здесь. На этом древнем камне Ларов станет лежать Нумитор, а он во всем похож на тебя – и лицом и добротою сердца.
– Ах, Акка!..
– Дед!.. милый дед!..
Они сильно желали высказать друг другу свои накипевшие чувства, подозрения, опасения того, что ждет семью после удаления Проки в могилу, но оба боялись еще хуже огорчить друг друга. Старец прижал к камню близ своей груди голову пастушки, сидевшей подле него, и гладил, роняя горькие слезы.
– Потом так сведут в землю и Нумитора, – говорил он, – сведут, когда придет его время и Лациум решит, что он стар. Ах, Акка!.. так должно... так установлено предками.
– Зачем так должно, дед? – возразила она, – зачем предки так установили?
– Не знаю.
– У сабинян и марсов не умерщвляют старых людей.
– Да... но в Лациуме так заведено, чтобы не было в племени лишних.
– У самнитов, чтобы не умерщвлять, всех лишних собирают в одно место, где жертвенник богов, и когда накопится довольно, делают праздник «священной весны». Как птички на лето от нас улетают, чтоб не погибнуть от зноя, и ищут себе прохладные леса за землею этрусков, там вьют гнезда, – так и лишние люди самнитов, и старые и молодые, вместе с отлетом птичек, покидают родину; когда наступает осенняя прохлада, птички опять прилетают к нам обратно; овсянки и жаворонки всю зиму поют над лугами Лациума; чижи и щеглята щебечут, чирикают в лесах у рамнов; люди «священной весны» самнитов назад не приходят. Если их мало, они занимают пустырь на побережье или отыскивают необитаемый остров, или просятся в чужое племя, где мало людей и приход чужестранцев приятен; если их много, – они нападают и берут себе лучшую местность с боя. Так ведь лучше, дед?
– Не знаю, Акка, лучше ли; самниты живут по-своему; мы тоже должны жить по-своему.
– Нет, дед; у нас многие говорят, что по-нашему хуже. Нумитор все это мне рассказывал, и он тоже говорил, что так хуже, что пора все это отменить.
– Оттого-то его и невзлюбили в Альбе старшины. Нумитор скоро поймет, что лучше ли, хуже ли наши обычаи, – отменить в них ничего нельзя.
Они снова замолчали, больше не зная, о чем говорить, оба погруженные в грустное раздумье, какое всегда полнит душу дикарей, соприкоснувшихся с людьми более высокой культуры, какими для латинов тогда были самниты, этруски, сабины и др. соседи, населяющие Италию.
Между тем вечер настал вполне, темнота сгущалась; все умолкло в прибрежной равнине и отдаленных горах; все успокоилось на извилистых, кремнистых тропинках, протоптанных стадами, не слышно стало пастушьих шагов; молчали и дремлющие стада, пригнанные с пастбищ к хижинам обитателей поселка рамнов.
В воздухе не проносилось ни звука, ни дуновения. Неподвижно стояли близ циклопически-укрепленной усадьбы развесистые мирты, лавры и платаны; даже роса над рекою, видною вдали, как будто тоже дремала.
Из потемневшей пучины небес над холмами вырезался и засиял серп молодой луны; ее слабые лучи робко играли золотистыми блестками на прозрачной струе реки, точно купающаяся змейка со сверкающей чешуей.
Бесподобна была летняя, знойная, итальянская ночь над Тибром-Альбунеем в те времена; никакая грязь человеческих отбросов еще не мутила считаемых священными вод этой реки; пьяный гам не нарушал мирной тишины пастушеского селения.
Суровые пастухи Лациума и альбунейских холмов не знали никакой неги; их сон, длившийся с заката до восхода солнца, был крепок и безмятежен после целого дня сельских трудов. Они еще не знали никаких грез и мечтаний, никаких забав, прогоняющих сон, кроме очень редких ночных празднеств, к каким принадлежало человеческое жертвоприношение Цинтии и предстоявшее теперь торжество «смены царя».
В этот вечер все поселяне, не участвовавшие на сходке старшин в Альбе, завалились спать, как могли раньше, чтобы встать бодрыми к полуночи.
Их радости и муки, благодеяния и злодейства происходили так просто, так наивно, что вполне согласовывались с законами матери-природы, как свойственно всем дикарям.
Под лучами молодой луны неясно виднелись на отдаленном холме груды белых камней – развалины Сатурнии; ее цари Эвандр и Сатурн, так говорило преданье, покоились на острове реки, а поселок неизвестно когда и кем разорен; об этом тогда еще не сложилось занимательных мифов, а лишь носились, более правдоподобные, смутные преданья, которые пастухи от скуки слагали в песни.
Можно думать, что имя царя «Золотого Века» Сатурн означает «Век Сытости» от satus – сытый, saturus – наполненный, после которого, с оскудением плодородия, наступила надобность искать минеральные сокровища, и в Италии явилась медь, наступил «Медный Век» Энея (Aeneus), когда вместе с деньгами возникли из-за них прежде небывалые раздоры и набеги для грабежа.
К развалинам Сатурнии устремляла взоры Акка, размышляя, что туда, по направлению к ним, сейчас увезут ее ласкового деда.
Лежащий старик и его внучка при сгустившемся сумраке казались дремлющими в ожидании рокового момента разлуки, когда наступит необыкновенная ночь... ночь торжественная для всех соединенных племен Лациума... ночь смены царя.
Худые, слабые руки старца лежали на кудрявой голове девушки; его голова, тоже длиннокудрая, никогда не стриженная, очень редко чесанная и мазанная, понурилась на грудь, накрыв ее всю огромною, седою бородой.
Прока был одет, ради приема ожидаемых старшин, в новую белую сорочку из толстой холстины, ничем не вышитую, потому что не любил украшений, но ременный пояс его был с медным набором разнообразных блях, а на голове покрывала темя небольшая царская шапочка, круглая с узкой, усеченной вершиной; по ее черному фону валяной шерсти пестрели вышивки из мелко истолченных осколков раковин, разных семян и привозных, заморских стеклянных бус.
Прока лежал неподвижно, но не дремал, обуреваемый роем докучливых, грустных мыслей. Он с прощальным наслаждением вдыхал освежающую влажность ночного воздуха, бросая исподлобья мимолетные взоры то на луну, то на внучку, то на виднеющийся дом своей усадьбы, где он так счастливо прожил долгую жизнь и сел бы в могилу под его порогом гораздо менее скорбно, чем сядет совершенно неохотно на заброшенном, пустынном острове, посвященном самым уважаемым мертвецам Лациума.
ГЛАВА XIV
Решение старшин
Время ничем не измерялось у жителей Лациума; поэтому Прока не знал, много ли лет длилась его безмятежная, мирная жизнь, в течение которой он ничем не отличился, полагал, что точно так же мирно пройдет до добровольной или насильственной старческой кончины и жизнь его сыновей, внучат, правнуков.
Прока знал обычаи соседних иноплеменников, но ему и в мысль не приходила возможность нарушения установившихся традиций его потомством; ему казалось, что можно и должно жить только так, как живут в Лациуме; все чужое он игнорировал, как невозможное, непонятное.
Он не знал, сколько времени пролежал на камне, пока не почувствовал, что бок его устал и болит от неподвижной позы, руки затекли, перестали гладить голову внучки; он плохо видел и от сгустившейся вечерней темноты, и вообще от старческой слабости глаз, и от наполнявших их горючих слез неохотного расставанья с жизнью.
Пугало его не так сильно самое умерщвление, как обстановка этого торжества – удаление от дома и людей, к которым он привык, и целая процедура мрачных обрядов, какие совершат над ним при глазах всего