Удары костлявой руки, один другого больнее, посыпались на несчастного юношу, который, обливаясь слезами от боли и нового горя, едва выговаривал слова в напрасной попытке оправдания.
– Дедушка, мы несли тебя в Рим, домой; сам скажешь, что оставить в деревне было бы неприлично... Я сюда пошел не нарочно, а мимоходом; вот и почтенные жрецы, друзья твои, свидетели...
– Друзья! – перебил Руф, скрипнув зубами от злости. – Я только что простил Клуилию его каверзы против меня у Тарквиния, а едва я глаза сомкнул в обмороке, сочтенный мертвым, Клуилий льстит тебе... Судьба исполнила мое всегдашнее желание, казавшееся неисполнимым; я хотел знать, как вы отнесетесь, любезные, ко мне после моей смерти... Хоть бы, думалось, тогда одним глазком взглянуть в самую узкую щелочку между ресницами, хоть бы одно словечко ушком поймать, – как милый внучек станет деда на костер наряжать, украшать... Слишком много и видел, и слышал!
– Да, послушай, Руф... – начал возражать жрец Марса, но разгневанный фламин перебил его на полуслове продолжением горячей тирады.
– Вы все чуть не в пляс пустились с первой же минуты моей мнимой смерти! Хороши друзья! Очень верны мне! Если бы я был великим Понтифексом, я отрешил бы вас от должностей, а теперь мне остается только отрешить вас от моей дружбы.
И Руф в злобном издевательстве отвесил обоим жрецам низкий поклон, давая этим понять, что они могут удалиться.
ГЛАВА XL
Судьба или люди?
Старики отошли на некоторое расстояние от трясины, но там остановились, чтобы из любопытства следить за дальнейшими действиями Руфа, в высшей степени оскорбившись, стали злобно перешептываться о нем, жалея о его возвращении к жизни, так как по нежеланию Виргиния занять место деда, каждый из них моментально наметил своего кандидата на открывающуюся вакансию юпитерова фламина.
Уже совсем готовые поссориться и начать один против другого интриги, теперь жрецы моментально и безмолвно помирились на той идее, что Руфу оживать не следовало, это случилось совсем не кстати, теперь он на них, конечно, насплетничает Тарквинию целую гору всяких доносов, клевет, напраслин, и сделается им врагом непримиримым, – они слишком хорошо знали этого человека, чтобы надеяться на безнаказанность от него, а он им чересчур много наговорил дерзостей, чтобы могло получиться прощение от них. Равные ему саном фламины Марса и Януса были ужасно горды, чтобы прощать насмешки вроде саркастического поклона при рабах. Они стали шепотом совещаться о задуманном коварстве. Мрачный Клуилий излагал план, на каждый пункт которого его товарищ молча кивал в одобрении, или произносил отрывистые заметки в возраженье.
Между тем Руф снова накинулся на своего плачущего, избитого внука, который, однако, просил у него не прощения, а взывал, склонившись к его ногам в безмолвной скорби:
– Возврати мою Амальтею! Возврати ребенка! Прикажи Сильвину отпустить их! Он сейчас сказал, что они живы.
Но неумолимый старик-фанатик изрек совсем другой приказ:
– Выслушай мою волю, Инва, гений рамнийских лесов! Заточенную у тебя женщину в нынешнюю же ночь с ее ребенком задуши и сожри или утопи в болоте! Довольно этих нежностей! А ты, милый внучек, готовься вместо похорон деда справить свою свадьбу: я завтра же совершу твое обручение, а вскоре и брак с дочерью Атилия Ребила, которую тебе давно наметил.
– Дед! Никогда! – Вскричал Виргиний тоном полного отчаяния. – Амальтею и дитя ее утопят в болоте; утону в болоте и я.
Он прыгнул без колебаний в трясину с проявившеюся в эту минуту несломимою энергией железного римского духа, подобного духу его деда, но не испорченного, чистого.
Следивший за ним медведь с ловкостью умелого горца подхватил его в свои объятия, сжал, не давая вырваться, в лапах, подобных двум бревнам, обернулся спиною к фламину, которому до сих пор покорно служил, и опираясь на тяжелую дубину, зашагал прочь по болоту, больше не повинуясь.
– Инва! – закричал Руф, всплеснув руками с берега, – куда ты, куда, безумец! Подлец! Что ты делаешь? Я приказал тебе утопить дочь Грецина, а не моего внука... Стой! Назад! Инва! Авл! Разбойник! Я все донесу! Я пошлю рабов разорить твое логовище!
Но его брань прервалась на недоговоренной фразе; вместо нее раздался дикий крик, громкий всплеск вонючей трясины от падения в нее тяжелого тела, и Руфа не стало: – эта каменная глыба бессердечного деспотизма рухнула вторично и уже навсегда.
Одним из рабов показалось, что фламин, увлекшись бранью и горем, поскользнулся, оборвался с отвесного берега, т. е. ему отомстила Судьба, но другим мнилось, что дело произошло не столь просто: – незаметно подвинувшиеся к нему жрецы столкнули туда этого злого старика, отныне ставшего для них непримиримым врагом.
Руфа вынули из трясины без признаков жизни, потому что не слишком торопились при этой трудной работе, и понесли в Рим хоронить, как намеревались, пока считали его мертвым в обмороке, происшедшем от старческого утомления в бессонную ночь и, главное, от его злости.
Убывающая на ущербе луна тускло светила мрачной процессии. За одром с важностью выступали два жреца, делавшие вид, будто искренно жалеют товарища. Сивилла Диркея шла сзади них, завывая импровизированные тристы.
Слушая эти завывания, шедшие не близко от жрецов, передние носильщики погребального одра осторожно перешепнулись:
– Она поет «юноша сгинул», а мне думается, молодой господин вернется. С чего ему погибать? Леший не задушит его, отпустит.
– Не, не вернется... к самнитам, к этрускам, хоть на край света сбежит, а уж к нам не вернется.
– С чего ты думаешь? Ведь каменная глыба-то рухнула.
И он кивнул на покойника. Его товарищ усмехнулся.