Даром что и представить даже нельзя, как это практически.
Одно дело старик — спрятался в пещеру, помер, и, может быть, до сих пор лежит гам его мумия. Пещерный режим способствует мумификации. Мощи. Печорские лавры. И это знаете? Ну и славно, ну и хлебно! Я что говорю, другое дело — младенец. В случае старцев пещеры способствуют смерти, в случае с мальцами — жизни? Понимайте так, что нет двух случаев, один это случай.
Да вот уж эдак получается по моей истории. Вы не стесняйтесь прищурки-то, ваше дело сомневаться, мое — рассказывать. И считайте, что наполовину рассказал. Потому как в связях, уходящих, как в туман, в мыслях, которые начинают ворошиться, история-то, мысли требуют ясности связей. К ней я и подвигаюсь, к ясности.
Шла тогда империалистическая война четырнадцатого года, когда старик раскольник из нашей деревни, назовем его Найдиным, понял: пришла пора и ему «в печоры». Помедли он еще — и не оторваться от лежанки, не одолеть горные ручьи, не вскарабкаться ко входу в пещеру, не отвалить камень, которым заслонил лаз лет тридцать назад, когда заглянул в провал, образовавшийся под ногой на склоне горы, и увидел пологий спуск, посветил факелом — своды в глубине поднимаются, и пещера уходит за поворот, затолкал на провал плиту сланца, другую прислонил, чтобы скат от дождя. Припас печору на старость. Приглядывал иногда с тех пор. А теперь вот знал: спихнет плиту и поползет на бессрочную лежанку. Если станет сил, завалит за собой лаз.
Не стало, однако.
Не завалил за собой лаз.
А завалил бы, так и не слушать бы вам эту историю.
Пополз Найдин внутрь горы. Зачем ему свет? Пришел помирать, какое уж любопытство — и сознание- то еле брезжит, и жизнь довядает из последнего. Только обнаружилась бы лежанка, только бы вытянуть ноги. Склон слоями — ребрами, выступами, повороты, не обнаруживается лежанка. Притулиться хоть чуть — и то нескладно. Хрипит старик и сползает по наклонному ходу. На крайний случай где сморит, там и ладно. Но охота все-таки вытянуть ноги. Напоследок жизни, а все чего-то алкает человек. Потом старик Найдин ползет уж вне сознания — сколько времени? Куда? Забыл даже и про лежанку-то. Но она как раз тут и есть, словно подстелилась под него. Получается — прибыл? Выходит — конец? Вдруг…
Да уж погодите, погодите. Держитесь за прищурку молчком. Не то и я собьюсь, и вам как бы потеря нити. Ни загадки, ни разгадки не обнаружится в моей истории разом. Никаких там противоестественных событий не не вспыхнуло, ни явлений, ни видений. Просто старик Найдин вдруг почуял запах.
В молодости когда-то грешил Найдин, нюхал табак. Ему и показалось сейчас, что в голове, как тогда от понюшки, стало яснеть, но без жжения в носу, и с каждым вдохом ширилось яснение. Накатила истома, но не смертная, с потом, который облипает холодом, а с теплом, со слезной зевотой. Сунул старик Найдин кулак под щеку и стал спать на здоровье. Он так даже и подумал: буду спать на здоровье.
И засыпал он с такой же ясностью на душе, как у ребенка, как это намерение спать на здоровье. И с самого порога сна начались у него сны. Снился запах. Счастье запаха, власть запаха, многоцветье и бессмертие запаха. Навряд ли вы сможете хоть отдаленно представить или вообразить, но именно так снилось старику Найдину. Снилось еще, что он помнит этот запах. Во сне и понял — откуда помнит…
…Родник под кустом бересклета. Бересклет в ягодах, значит — осень. Найдин стоял над кустом, над родником, и в его глазах то темнело, то вспыхивало искрами от зубной боли. От боли убежал в сопки с топором, будто нарубить жердей на прясло, метался по лесу, и даже жердей нарубил, и таскал за собой охапку до изнеможения. И знать не знал Найдин, где он, а все не проходил зуб. Остановился над родником совсем очумелый, смотрел, как вскипает бурунчиками песка родниковое дно. Что, если утишить зуб холодом? Только подумал, совсем взбесился зуб — слезы брызнули из глаз. Попятился Найдин от родника, но тут же с отчаяния пал на колени, зачерпнул из родниковой чаши сложенными ладонями ледяной воды и опрокинул все на зуб.
Опомнился, видно, уж далеко от родника: ломился сквозь чапыж с водой во рту, с жердями на плече и с блаженной легкостью — зуб-то не болел! Да так, будто не болел никогда! Сжимал губы, чтобы не упустить ни капли воды, и ломился напрямик сквозь чапыж. И было ему наплевать, что не знал, где он и куда ломится. Через час или побольше луна взошла, кончился чапыж. Выдрался из него Найдин — видит: знаемые места, хоть и далекие. За полночь дотащил жерди к дому, а воду за щекой не донес. Не проливал, не глотал, значит, подумал, впиталась в меня. Пощупал с опаской языком зуб — никакого дупла, целый. Все остальные зубы не болели с тех пор и уцелели до самого этого печорного дня. Так вспоминал старик Найдин во сне — сразу, в единый миг нарисовалась картина со всеми подробностями. Но главное — запах. В родниковой воде был растворен незнакомый, удивительный аромат. Несколько дней потом Найдин ловил его, прикасаясь языком к небу. Нынче он опять почуял его в пещере, вспомнил все во сне: и то, что много раз потом разыскивал живой родник под кустом бересклета, но так и не мог разыскать, вспомнил и то, что некоторые путают плоды бересклета — висюльки оранжевой и светло-лиловой мякоти, из которой торчат черные глянцевитые зерна, — с цветами, принимают плоды за цветы. Цветы же у бересклета по веснам маленькие, незаметные, зелено-коричневые, единственное украшение — каемка на лепестках вроде золотой или бронзовой. Вспомнил, кто путал и когда. Учителька спрашивала у него, когда был парнем, и про бересклет, и про другие растения. Давала ему их в руки, брала из его рук, не сразу отнимала свои руки и даже немного касалась плечом или еще чем. Ему бывало и неловко, и непонятно, как это учителька знает меньше, чем он. Но теперь в одно мгновение вспыхнувшей во сне памяти Найдин еще и понял то, что не понимал парнем: учителька, возможно, и притворялась, будто не знает, возможно, и он, Найдин, не совсем верил ей, а поддерживал разговор из-за волнения, которое поднимали в нем касания учительки. Как-то краем он осознал, вспомни это на его месте другой, глядишь бы, и пожалел об упущенном. Учителька — барышня. Всякому лестно бы с барышней, как в песне. В нем же не было сожаления. Ведь ом вспомнил аромат живой воды, снова чует его. И другой, про которого ему подумалось, что пожалел бы, не стал бы жалеть, узнай он, почуй он этот аромат. Но мелькание воспоминаний, озарений, открытий оттеснялось готовностью проснуться, необходимостью оборвать сон, и вместе с готовностью немедленно проснуться настойчиво укреплялось еще одно воспоминание — о татарине, которого он и теперь называл татарином, называл про себя в своих мыслях, хотя уже знал, что по прежнему своему невежеству не отличал татарина от таджика.
Участочек памяти с ноготок, а сколько всего в нем. Психологи учат нас примерно гак: память состоит из запоминания, хранения и воспроизведения информации. Память состоит из запоминания! Вот так объяснение! Отчего подкалываю науку? А оттого, что увлекается категоричностью в своих определениях, отсекает поиски. Содержалось бы в определениях немного от сомнения или раздумья, глядишь, и открытий было бы больше.
И еще про память. Найдин много всего вспомнил по краям от главного. Как он привычно поправил за поясом топор, падая на колени у родника. Куда распределил жерди и что среди осинок, срубленных им, оказалась рябинка, которую он подкосил, уж совсем очумев от боли, — никогда не трогал рябин. И виделось все явственнее и далеко вглубь, стоило лишь вглядеться. Но Найдин, как только вспомнил татарина, проснулся от голода. Такого голода, такой мощи он не испытывал со времен учительки. Голод поднял его на ноги и повел, повел в пещерной темени на запах.
Татарин-таджик, забредший в их сибирскую деревеньку, рассказывал тогда о пещерном цветке с луковкой, который вырастает в недрах гор, где есть смола-мумие и источник. Татарин называл цветок по- своему, по-таджикски, но Найдин окрестил его мысленно пещерным чесноком, потому что луковица по виду и по запаху должна походить на чеснок. Таджик говорил «щенснук». (И сейчас в запахе чудилось немного от чеснока, и тогда — в родниковой воде.) «Кто съест луковицу, начнет вторую жизнь; тот излечится, кто напьется воды с корней». Вот и пристегнулся таджик в памяти Найдина к запаху живой воды, вроде как под псевдонимом — татарин.
Голод толкал: разыщи, старик Найдин, луковку, съешь, старик Найдин, луковку. Найдин шарил руками по стенам, полу, раздувал ноздри, определяя, откуда тянет запахом, полз, и вставал, и опять полз. Нашел. Действительно, около горной смолы, рядом с еле-еле сочащимся источником торчал стебелек с луковкой. Оторвал Найдин луковку от камня, стараясь не раздавить, скрюченными пальцами потащил ее в рот. Разгрыз «щенснук» и обомлел от неожиданности — потекло по крови старика Найдина тепло волнами, с каждым глотком по волне, потом — жарким потоком. Откачнулся Найдин к стене, прислонился, а по нему струится жар, смывает его со стены и смывает — такое у него ощущение. Вот уже по нему, лежачему,