Сколько ж забытого. Однажды (недавно) после чтения в Нью-Йорке ко мне подошел незнакомый господин средних лет, профессор физики в местном университете, и спросил, помню ли я наше знакомство в Комарове, в театральном Доме на каникулах, когда мне было тринадцать, а он на год старше. Я не помнила его ясной памятью. Он сказал: “Мы с вами гуляли вокруг дома, и вы все время говорили об Андрее Белом”. И вот он помнил всю жизнь мое имя. Почему? Потом вспомнилось все же, как он провожал меня на поезд и пытался поцеловать. А он, наверно, не помнит этого. Может быть, память устроена как пчелиные глаза — коллективная память, а личная как отдельные их ячейки.
Яростные перебрасывания снежками, оборона крыльца от противника, снежная пыль… Мальчик в столовой, молчаливый, смотрящий куда-то в свое сердце, неуверенно подносящий ко рту ложку с супом рукой с синими ногтями. Он был обречен — шептались вокруг.
В день похорон Ахматовой почти случайно оказалась и я на кладбище среди многих, кто-то подвез после панихиды в Союзе писателей на Шпалерной. В машине была еще легкая, стройная Наташа Светлова, будущая жена Солженицына. Там было так много людей, что часть их разбрелась по кладбищу и у каждой могилы стоял кто-то, как будто наступило Воскресение и из каждой могилы кто-то поднялся и удивленно смотрел в одну точку. А точка эта была — проносимый вдали гроб. С ней хоронили серебряный век.
Кладбище это знаменитое — идешь по нему, а кругом все знакомые, мамины друзья в основном. “Как будто в Дом актера приходишь, — сказала мама когда-то, — кругом знакомые, с каждой могилой здороваешься”. Там и подруга моей юности похоронена, Таня Золотницкая (она и умерла в Комарове в Доме писателей). За этим скорбным местом, будто спаленный, совершенно мертвый, перенаселенный чахлыми ржавыми соснами лес, а кругом заросли черники и вереска. На некоторых могилах краснеет в июле земляника. “Кладбищенской земляники вкуснее и слаще нет…” Ее бестрепетно собирают. Но я бы к ней не притронулась. Я бы не хотела проводить там время до Страшного суда, потому что там водятся змеи.
И странно — такое маленькое пространство поселка, но, если представить все, что там происходило, на этих верандах и в комнатах, на лесных тропинках, это прошедшее, наслаивая одно на другое, как на кубофутуристических картинах, это смещенное пространство жизни как будто вытесняет сам поселок, и все действие развертывается будто в замороженном космическом пространстве.
Однажды мне приснился Бродский (странно, я так мало о нем думаю наяву), одиноко сидящий за столом на зимней промерзшей веранде, окна были заклеены газетами, желтыми от старости, и ему было там тоскливо-тоскливо.
Много лет назад в Комарове после новогодней попойки на нашей фанерной, далекой от станции дачке я замерзала. Друзья уехали, а мы с Яшей остались. Я лежала без движения и в полном безразличии ко всему. Приехала мама. Увидев эту картину, она стала топить жестяную печку, два дня без сна почти пилила ножовкой доски и бросала их в печь, но грянули, как назло, морозы, и это был почти бессмысленный труд. Мы с Яшей дрожали в унисон. От стен веяло Арктикой, они надвигались, как ледяные торосы, на мое сумеречное сознание. Но тут, неизвестно почему, благодаря воле Провидения, муж моей подруги вдруг решил прогуляться по этой погоде в Комарово. Увидев его в дверях, я приподнялась и слабым голосом спросила: вы на машине? И к счастью, он был на машине.
Кстати, водить машину я училась на ухабистых комаровских улочках. Вначале это требовало такого напряжения, что после десяти минут поездки у меня дрожали руки. Помню, приезжала на товстоноговскую дачу и долго пила там чай, чтобы прийти в себя, и, помогая мне выехать с их двора, великий актер Евгений Алексеевич Лебедев суматошно махал руками, показывая, куда крутить руль. Объясняя дорогу в город и сложности поворота перед Сестрорецком, он вспомнил, что, когда сам только начал ездить, поехал в город с огромной банкой сметаны и поставил ее на почетное пассажирское место. На этом довольно крутом повороте она накренилась и упала, залив и руль, и руки, и брюки.
Как Стендаль определил возникшую в душе любовь как кристаллизацию, так и в памяти постоянно происходит этот процесс. Воспоминание с течением именно определенного, точно заданного отрезка времени становится окостеневшим, постоянным и уже непробиваемым. И когда удается в этой кристаллизовавшейся, твердой корке воспоминания что-то расколупать, выковырять из-под нее хоть малейшую неокаменевшую деталь, то это не оживляет, а, наоборот, разрушает структуру воспоминания, и оно сыплется в хаос.
Удерживаю с трудом ускользающее, соскальзывающее в небытие воспоминание о Комарове — это дорога к морю, к Заливу, ненастоящему, но все-таки морю. И к огромному, светло-лазурному в тот солнечный день провалу в конце спуска. Я иду между мамой и тетей, держась за их руки, они обе кажутся мне высокими, почти как сосны вдоль этой чудесной плотнопесчаной дороги. Первая в моей жизни белка скачет за нами, поют птицы, и солнечные столбы дымятся. С тех пор запах нагретой смолы смутно напоминает счастливую дорогу к морю, мой архетип счастья.
В первые жаркие весенние дни, когда залив в абсолютном штиле и, обмелевший за зиму, как скатерть, оттянут назад и напоказ выставлены целые отары серых, будто замшевых камней (некоторые из них так экспрессивны, что могли бы без всякой обработки быть выставлены в музее современного искусства), в такие дни, когда залив светлеет к горизонту и при соприкосновении с небом делается белым, тогда куличик кронштадтского собора предлагает себя мартовскому небу, а ближний Форт, провиденциально названный Тотлебен, будто вырезанный из серо-фиолетового картона, подчеркнутый белой полосой воды, парит над этим белым заливом, как летучая баржа.
ПЕРВЫЕ “ЛИТЕРАТУРНЫЕ ГАСТРОЛИ”
Между этой поездкой с чтением стихов в Таллин и теми, которые я описала в повести “Литературные гастроли” за границу, — бездна времени, смена эпох. До этого я только раз совсем юной ездила в Тарту, куда меня позвал Глеб Семенов, и там мы читали стихи в университете. Мне казалось, что уже никто из тех, кто был тогда в зале, не может помнить этого. Но недавно на юбилее журнала “Звезда” ко мне подошла писательница Скульская из Эстонии и сказала, что была тогда первокурсницей и запомнила наизусть то, что я тогда читала — тридцать пять лет назад. Я не поверила, что возможно со слуха заучить на всю жизнь стихи какой-то неизвестной девочки. Они не были потом напечатаны. Но она прочла их, действительно! Что доказывает правило: в любом зале есть кто-то, ради кого стоит стараться. Когда мне кажется, что это не так, я представляю себе в задних рядах существо вроде ангела, оно внимает и понимает. Но оказывается, что иногда люди слышат не хуже ангелов.
Поездка в Таллин случилась на несколько лет позже и была последними гастролями при советской власти. В Эстонии тогда все было гораздо либеральнее, местный Союз писателей и обком комсомола по предложению одного местного литературоведа, моего приятеля, пригласил меня и еще нескольких неофициальных молодых поэтов на чтение в каком-то Доме культуры.
И вот мы встретились поздно вечером у плацкартного вагона, заняли одно купе без дверей и стали доставать припасы. Мало закуски и много бутылок. Мы живо принялись за дело. Там были Олег Охапкин, Витя Кривулин с тогдашней женой, молчаливой и недоброжелательной, будущий священник Куприянов, Тамара Буковская и мой тогдашний муж Женя Вензель. Я сидела с краю у выхода. Отвратительного вида проводник проверял билеты, я ему что-то сказала, он грубо схватил меня за руку и потащил разбираться в его купе. Я взмахнула свободной рукой и сбила с его носа очки, которые — увы — разбились вдребезги. Он хотел вызвать милицию, но за известную сумму согласился забыть об этом. У меня денег было мало, и мы стали скидываться. Охапкин сказал проводнику, что если бы так поступили с его женой, то он бы убил обидчика на месте и что у меня не было другого выхода, как сопротивляться грубой силе. Напротив, жена Кривулина и Буковская сказали, что они со мной больше не разговаривают. Все это было плохим предвестием, неважным началом путешествия. С печали еще выпивали, никто глаз не сомкнул до самого утра, когда мы прибыли в эстонскую столицу.
Нас встретил эстонский поэт, вид у него был почему-то смущенный. Он проводил нас к микроавтобусу, который должен был довезти нас до гостиницы, но жена Кривулина твердо сказала, что со мной в одной машине не поедет. И хотя меня шатало с похмелья, я не стала спорить, и мы с Женькой побрели в отель, а все остальные поехали на машине. Уже там выяснилось, что чтения, как замышлялось, со сцены не будет и что, пока мы ехали, позвонили из Ленинграда откуда надо и кому надо и просили все