объявить, что в Меджибоже скрывается Праведник. Опросили всех паломников: больных, ученых, одержимых, раввинов, предсказателей… А на следующий день обнаружили, что работник сбежал. Тут же посыпались рассказы о нем: каждый что-нибудь вспоминал — и по ночам он на гумне плясал, и за больными ухаживал, и чего только не делал. А Баал-Шем-Тов, утирая слезу, просто сказал: «Он был здоровым среди больных, и я этого не заметил».
Капля за каплей начали просачиваться новости. Стало известно, что бедный Хаим бродит по деревням, проповедует на площадях или занимается каким-нибудь особым ремеслом, например, вправляет кости (как людям, так и животным). Многие авторы хроник отмечают, что проповедовал он неохотно, видимо, только по велению свыше. Пятнадцать лет столь отчаянного одиночества так прославили его личность, что во многих рассказах она отожествляется с личностью самого Баал-Шем-Това, чья душа якобы переселилась в странника. В грудах старых пергаментов невозможно отделить быль от вымысла. Тем не менее, видимо, Провозвестник действительно часто живал в деревнях, ничего не вещая, а занимаясь только врачеванием, так что он оставался вдвойне незамеченным.
Но слух о нем всегда опережал его, и вскоре странника стали узнавать по некоторым приметам: во- первых, он был высок, во-вторых, лицо покрывали шрамы, и, наконец, у него не хватало одного уха — оторвали польские крестьяне. Тогда же заметили, что он избегает больших городов, где его приметы слишком известны.
Однажды зимним вечером 1792 года пришел он в местечко Земиоцк Мойдинского уезда Белостокской губернии и рухнул у порога одного еврейского дома. Лицо его было так измучено, сапоги так изношены и настолько задубели от холода, что поначалу его приняли за одного из бесчисленных бродячих торговцев, которые бороздили всю Польшу и места еврейской оседлости в России. Ноги пришлось ему отрезать по колени. Когда он немного поправился, обитатели местечка смогли оценить его золотые руки и талант переписчика Торы. Каждый день хозяин дома отвозил его на тележке в синагогу. От несчастного остался жалкий обрубок, но он оказывал мелкие услуги и потому не был так уж в тягость. «Говорил он, — пишет рабби Лейб из Сасова, — только о делах житейских: о хлебе, о вине».
Сидел себе Праведник в своей тележке, как живая свеча, поставленная в темный угол синагоги, недалеко от амвона, когда случилось, что местный раввин ошибся в толковании священной книги. Хаим поднял брови, подставил свое единственное ухо, осторожно прочистил горло, еще раз проверил самого себя — нет, молчать о правде Божьей — тяжкий, тяжкий грех… Наконец, в последний раз проверив себя, он оперся рукой на тележку и попросил разрешения сказать слово. Его тут же засыпали вопросами. Мучаясь от смущения, он блестяще на них ответил. В довершение всего старый раввин Земиоцка впал в какой-то слезный экстаз.
— Владыка вселенной! — восклицал он между приступами рыданий. — Владыка душ наших! Повелитель мира! Только послушайте, какие перлы вдруг исторгли эти уста! О, нет, дети мои! Не могу я дольше оставаться вашим раввином, ибо сей несчастный скиталец куда ученее меня. Да что я говорю! Ученее? Только ли ученее?
И, подойдя к нему, он обнял своего ошеломленного преемника.
ЗЕМИОЦК
Рассказывать о том, как Хаим пытался всех перехитрить, как, в конце концов, его разоблачили, как у него получилось с женитьбой, на какие уловки он пускался, только бы его торжественно не отправили в Киев… Нет, не подходящее это дело для исторического повествования. Да и все равно в эти рассказы никто не поверит.
Остается только сказать, что, несмотря на самые тонкие ухищрения, ему вскоре пришлось отказаться от тележки, на которой его возили в синагогу.
Один набожный ремесленник соорудил для него нечто вроде кресла на колесах. Не кресло, а настоящий трон, обтянутый бархатом по самые спицы. На него торжественно усаживали Праведника, набрасывали ему на бедра парчовую накидку, дабы скрыть увечье, справа шел кантор, слева вышагивал отставной раввин, чтобы в случае надобности быть по ближе к здоровому уху Праведника, старейшина катил трон, а сзади, воздавая почести Божьему Плясуну, следовал целый кортеж верующих.
Поначалу дети тоже выказывали ему уважение, но однажды — разумеется, не без наущения какого-то сорванца — они преградили дорогу процессии, выставив некоторое подобие бывшей тележки.
Мужчины бросились унимать проказников. Хаим ликовал.
— Оставьте их, — сказал он, — они же смеются над троном, над тележкой они не смеялись.
Этот довод не утешил евреев Земиоцка — они сочли себя оскорбленными. Собрали совет, вспомнили о том, что существуют деревянные ноги, и заказали столяру выпилить такую пару, чтоб была достойна владельца: велели обить кожей, а сверху покрыть тонким шелком. Роскошные ноги торжественно преподнесли Блаженному с тем, чтобы он немедленно начал учиться на них ходить. Но они оказались просто орудием пыток. Вместо того, чтобы постепенно привыкнуть к ним и загрубеть, культи делались все более и более чувствительными, пока однажды не нагноились. Пришлось отказаться от деревянных ног. В комнате Праведника воздвигли ковчег завета и начали там молиться. На том и кончились унизительные выезды в синагогу.
Опьяненные присутствием великого человека в их среде, хотя и оставаясь, по их собственному признанию, немного выбитыми из колеи, обитатели Земиоцка задумали возвеличить еще больше славу Праведника, приписав ему репутацию чудотворца, против чего не возражали местные коммерсанты. Хаим, правда, сразу же заявил, что никаким особым даром не наделен, разве что слезным. Тем не менее он принимал у себя больных, прописывал им разные травы или другие деревенские средства, а иногда врачевал животных на соседнем гумне.
Но даже в тех случаях, когда ему нечем было помочь страждущему, он всегда с ним беседовал. Нет, не о высоких материях, как можно было бы ожидать, а о самых простых, обыденных вещах: о семейной жизни, о работе, о детях, о корове, о курах… Странное дело — люди уходили довольные и рассказывали, что он умеет слушать, что, следя за вашим рассказом, начинает понимать, какой червячок точит вам душу. Если же он вас плохо слышит, то подставляет левое ухо, говорили они, прикладывает к нему ладонь и добродушно подмигивает: «Как же ты хочешь, чтобы я интересовался твоей душой, если ты не считаешься с моим больным ухом?»
— Ой, старуха, старуха, не благодари ты меня: душа моя льнет к тебе потому, что, кроме нее, мне нечего тебе дать, — сказал он однажды нищенке.
Он мог бы открыть иешиву, так много народу стекалось к нему из самых отдаленных мест: и ученые талмудисты, и богатые цаддики в куньих шубах, и бедные странники, чьи глаза горят священным огнем, — все приходили «вести ученые споры» с Ламедвавником. Но он либо молчал, либо отделывался банальными фразами о тайне познания.
Когда же светило солнце, он и вовсе не впускал к себе бородатых талмудистов и, подобравшись к окну, подолгу сидел там, вдыхая свежий воздух и глядя с тоской на далекий горизонт. В такие дни за домом устанавливалась тайная слежка, потому что соседские мальчишки так и норовили юркнуть в комнату Праведника. Под подушкой у него они находили то изюм, то орешки, то миндаль, то иные лакомства, которые Праведник для них выпрашивал у своих почитателей. Взамен угощения он заводил с детьми бесконечные беседы — о погоде, о прочности снега и о том, почему вишни вкуснее, если их есть прямо на дереве.
— Ох, дети мои! — восклицал он иногда среди шумного разговора. — Вы возвращаете мне ноги, — и, вздыхая, добавлял: — Ноги… Нет, пожалуй, не только ноги…
Однажды двое мальчишек очутились у него под кроватью. Захваченные врасплох приходом каббалистов, они там целый день грызли орехи, отчего у ученых мужей волосы на голове поднимались дыбом. Когда же маленькие челюсти начинали работать слишком громко, рабби Хаим просто замечал:
— Послушайте, дети мои, не забывайте, что я веду серьезную беседу.
Вконец растерянные посетители решили, что он заклинает домашних духов. Происшествие это несколько смутило жителей местечка.