телеграфно во все отделения, что “следует ожидать” антиеврейских демонстраций на территории всего Третьего Рейха. А в два часа ночи в самом центре Штилленштадта под ледяное небо взвился первый пронзительный крик. Теплый клубок мирно спавшего города размотался и выкатился на улицы, освещенные десятками факелов, сверкавших над городом, как глаза, полные ненависти. Разыгрывался ночной карнавал. Сверху над евреями была пустота зимнего неба, а вокруг них клубилось преступление. Дома кричали, словно вели между собой какой-то адский диалог. На Ригенштрассе было светло, как днем. Будто в очистительном пламени пылали все еврейские библиотеки, какие только были на этой улице. Швейные машины, рулоны тканей и даже колыбель, приготовленная для последнего Леви, который должен был появиться на свет, — все, что находилось в мастерской Биньямина, валялось на тротуаре, все стало добычей грабителей. Биньямин, смотревший на все это через щелку в ставнях, больше всего огорчился тому, как он заявил, что среди погромщиков был его бывший заказчик.
— Дикие звери, — наставительно сказал дед.
Когда первые удары начали расшатывать дверь, Биньямин предложил прибить поперечные планки, но Мордехай только пожал плечами, и они поднялись на чердак, куда уже спряталась вся семья. Мордехай запер двери на ключ. Слабый свет падал через чердачное окно на окаменевших от ужаса Леви. У барышни Блюменталь со страху стучали зубы; малыши сбились в кучу и цеплялись за ее юбку. Муттер Юдифь, держа на руках младенца, легонько зажимала ему рот носовым платком. Шум внизу нарастал. Зазвенели разбитые стекла. Мордехай подошел к стопке священных книг и еще раз на ощупь проверил, все ли они на месте, чтоб ни одна не досталась грабителям. Эрни держал Свиток Торы, отданный на хранение семейству Леви во время пожара в синагоге. Мордехай надел филактерии на лоб и на запястье, покрылся талесом и застыл, как уснувший утес, вырисовывающийся в темноте, — только губы шевелились. Яков почувствовал, что вот- вот закричит…
— Мама, — простонал он, — мне не удержаться, я сейчас начну кричать, зажми мне, пожалуйста, рот.
Эрни разглядел, как поднялась рука барышни Блюменталь, и в этот же миг на лестнице раздался пронзительный голос, перекрывший весь остальной шум:
— Наверху! Они наверху!
Эрни положил Свиток на пол и схватил железный брус, который припас на всякий случай. Увидев это, дед подошел и ударил его по липу.
— Ради спасения жизни потерять ее смысл?
Дверь чердака уже дрожала под ударами. За ней о чем-то торопливо переговаривались, и вдруг раздался дрожащий, умоляющий голос старого обойщика с Ригенштрассе:
— Послушайте, господин Биньямин, уж очень они разошлись. Дайте нам бросить в костер ваши священные книги, хотя бы книги, господин Биньямин…
— Только книги? — спросил Биньямин.
— Для начала только книги, — послышался издевательский голос.
— Нет, нет, — снова заговорил обойщик. — Только книги. Остальное — через мой труп. Они… — Дальше его голос потерялся в общем шуме.
Мордехай наклонился, поднял железный брус, который Эрни выпустил из рук, и медленно, но удивительно ловко подошел к двери. Он распрямился, словно вырос, расправил плечи и обернулся к сгрудившемуся в темноте, стонущему семейству. Эрни заметил металлический блеск зубов и услышал странный, горький смех, прорывающийся между почти безумными словами:
— Вот уже тысячу лет, как изо дня в день христиане стараются нас убить — ха-ха! — а мы все это время изо дня в день стараемся выжить — ха-ха! И нам это удается. А знаете, почему, ягнята мои?
Он вдруг резко вернулся к двери и упер в нее железный брус. От этого рывка филактерии и талес упали на землю.
— Потому что никогда не отдаем мы своих священных книг! — вскричал он, вкладывая в свои слова необычайную силу. — Никогда! Никогда! Никогда! Скорее мы отдадим душу. — добавил он, когда под брусом со страшным грохотом треснула дверь. — Душу вам отдадим, — докончил он, как в бреду, и в ярости его звенело последнее отчаяние.
Он вытащил брус из рассеченной двери, оперся на него, широко расставив ноги, как дровосек, уверенный в своем топоре. Потоки света хлынули через разбитую дверь, снова раздались крики, но уже на лестнице, и они стали словно бы потише. Пот, покрывавший скулы деда, заблестел у него и на усах. Потом Эрни увидел, что он катится у деда из печальных глаз.
— Какой позор… в моем возрасте… какой позор — Эрни тем более запомнились эти минуты, что, утратив связь вещей, он сосредоточил все свое внимание на малейших подробностях. Так, например, у господина Леви-отца на самом кончике носа повисла капля настоящего пота, и она мучительно преследовала Эрни. Она пугала его, как крики на лестнице, сверкала страшнее булыжника, неожиданно брошенного в дверь, была ужаснее, чем наступившая после погрома тишина.
11 ноября 1938 года только в одном Бухенвальде было принято со всеми обычными формальностями более десяти тысяч евреев, и громкоговоритель вещал: “Каждого еврея, который желает повеситься, просят держать во рту записку со своим именем, чтобы его можно было опознать”. А 14 ноября все семейство Леви в полном составе развернуло знамя эмиграции и с тюками в руках перешло через Кельский мост.
И еще через полтора месяца семейство Леви уже усматривало в пережитом погроме перст Божий. Что же касается Муттер Юдифи, то она усматривала не один перст, а всю руку. Для этого были некоторые основания, ибо все, что под небом именуется демократией, решило отплатить Германии той же монетой: приговор гласил, что в наказание за антисемитизм
Германии придется держать своих евреев при себе. Это мудрое решение было принято в тот момент, когда нацизм, задыхаясь от “жидовского духа”, разрешил жидовскую эмиграцию через Гамбург. Хлынувшие в этот порт десятки тысяч немецких евреев столкнулись с непреодолимым препятствием: все без исключения демократии сказали свое слово: “Визы нет”. Некоторые евреи все же успели попасть на корабли. Из чистой гуманности их не пустили ко дну; евреям было любезно разрешено умирать у причалов Лондона, Марселя, Нью-Йорка, Тель-Авива, Малакки, Сингапура, Вальпараисо и у всех других причалов, какие им только понравятся.
Поскольку демократические инструкции похоронных процедур не предусматривали, набожные немецкие евреи погребали друг друга в море как придется, Только туземцы острова Борнео, падкие до человеческих голов, разрешили предавать евреев земле, при условии, что самые красивые “бороды” они оставят себе. Знаменитый американский талмудист, которому был послан телеграфный запрос, разрубил гордиев узел, если можно так выразиться, следующим образом: “Пусть рубят — Бог, благословенно имя Его, приставит их на место”.
Ковчег новейшей истории под названием “Сент-Луис” дважды обогнул земной шар, но ни разу никто и нигде не преподнес ни единого цветка его женщинам, не подарил ни единой улыбки его детям, не проронил ни единой слезы над его стариками. Демократии сдерживали свои сердечные порывы. Эта морская прогулка завершилась в том же гамбургском порту, куда корабль вернулся, дабы все путешественники могли погибнуть на родной земле. Никогда еще ни одно эмбарго не соблюдалось с таким пылким рвением. И да здравствует демократия! — воскликнули все демократии. Но тут же раздался встречный клич: “Долой демобольшеплутожидонегромонголо… кратию!” Так во гневе закричал маленький капрал и с досады приказал “немедленно принять меры против тысяч евреев, начиная с пассажиров “Сент-Луиса”. “Шокинг! Шо-о-кинг!” — завопила в ответ газета “Таймс”, и британский Королевский флот в благородном стремлении научить этих недемократичных немцев правилам международного лицемерия отправил на дно маленький корабль с еврейскими детьми, скитавшийся в водах британского мандата Палестины, лишь после того, как сделал все надлежащие предупреждения.
— Значит, нацисты уже повсюду? — сказала барышня Блюменталь.
По крайней мере до мирных берегов Сены варвары не добрались. Там царил такой покой, что Леви даже испугались. Откуда могут взяться оазисы? Что же получается? Бог, значит, начертал на земном шаре демаркационные линии и повелел: здесь будут вешать ежечасно, здесь — только во время завтрака, обеда и ужина, там будут срезать головы, а дальше будет Франция. Так, что ли?