самое главное в жизни. Перед ней проходили милые, несказанно дорогие картины, но не внешние, а какие- то глубинные образы, которые нельзя выразить словами, у них нет названия, потому что слова бессильны, а сами образы не имеют конкретных очертаний, потому что они выше, величественней предметного и зримого. В многострунной ткани мелодичных звуков переплетались и гармонично строились образы всего самого лучшего и бесценного, что познала она в этом мире за свои двадцать четыре года. И хотя то, что создал Чайковский, было посвящено далекой богатырской истории русского народа, Варино воображение воспринимало его как нечто вечное и непреходящее, не знающее ни начала ни конца, как то, что мы иной раз пытаемся выразить одним объемным и звучным словом - ОТЕЧЕСТВО.
Концерт шел без антракта всего один час и оканчивался до налета немецкой авиации. На улице было прохладно и сыро, похоже, что собирался дождь. Но они не ощущали прохлады. Не в ушах, а в душе Вари продолжала звучать музыка, то бравурно-богатырская, то тревожно-призывная, то величаво- торжественная, то трагически-грустная. Музыка то приглушала, развеивала думы, отдаляла их, то приближала.
- Ты довольна? - спросил Олег, когда они вышли на улицу.
- Довольна? - переспросила она, точно удивившись его вопросу. - Не то слово. У меня сегодня праздник, милый Олежка. Большой праздник, как это ни странно звучит. Да, праздник… А завтра… завтра наступят будни, черные будни…
- Не надо так, Варенька… родная, - прошептал он, нежно сжимая ее руку. - У нас всегда будет праздник. Вечно. Потому что ты женщина необыкновенная. Об этом знаю только я, и больше никто. Нет, конечно же на тебя обращают внимание, ты нравишься, ты красивая. Это видят все. Но, что ты прекрасная, знаю я один. Один на всем белом свете. А это огромное счастье. Ты извини меня, Варенька, я разговорился. Я тебе никогда прежде не говорил, что ты значишь для меня. Нет, не то… Я говорил, конечно, мысленно. Ты знаешь, Варенька, я часто разговариваю с тобой мысленно, и потом нечаянно иногда срываются только два слова: 'Варенька, родная'. Это вслух. И один раз даже при людях, при Дмитрии Никаноровиче было. Я смутился, а Дмитрий Никанорович сделал вид, что не обратил внимания.
Она еще нежней прижалась к нему и поцеловала. Она видела его какую-то юношескую, застенчивую взволнованность и как-то по-особенному, до боли ощутимо, всем своим существом поняла, как дорог ей этот человек, самый близкий и родной в этом тревожном, пылающем в огне, истекающем кровью мире. И ей почему-то подумалось, что она мало, недостаточно, не все сделала, чтобы он был счастлив так же, как счастлива она, Варя, уже не Макарова, а Остапова. Ей казалось, что и живет она теперь только для него, и следит за собой, за своей внешностью, только для него. До других ей нет дела, был бы он доволен ею.
- Олежка, милый, если с тобой что случится, я не переживу. Без тебя я не представляю себя. Мы - одно целое, правда, милый? Ты согласен?
Они шли на Красную площадь. Шли и вполголоса разговаривали, не обращая внимания на редких прохожих, точно они были одни в этом большом городе. И несли они сюда, на Красную площадь, на главную площадь Отечества, свою огромную, как мир, горячую, как солнце, чистую, как весенние ветры, нежную, как поцелуй ребенка, ЛЮБОВЬ. Они сами были воплощением этой любви, самой что ни на есть человечной, но которую люди называют неземной. Оба они (каждый про себя) с тайной тревогой думали, что, возможно, этот вечер станет последним в их жизни… Это была до жути страшная мысль, они отгоняли ее и говорили, говорили о том, о чем думали прежде в одиночку, но не решались сказать друг другу, потому что это были сокровенные мысли, даже не столько мысли, сколько чувства.
- Знаешь, Варенька, - снова продолжал Олег, - с тех пор, как мы с тобой встретились, как я тебя полюбил, я жил для тебя одной. И все, что я делал, я делал для тебя. И старался делать так, чтоб ты была довольна, чтоб то, что я делаю, было достойно тебя. Ты была, есть и будешь всегда моей совестью. И там, на фронте, поверь мне, родная, я каждый свой шаг, каждый поступок буду сверять с твоей совестью и делать так, чтоб ты могла мной гордиться. Ты будешь всегда со мной рядом, в сердце и в мыслях… Ну а если случится со мной беда, прошу тебя, перенеси ее мужественно.
- Не говори об этом, прошу тебя, - торопливо перебила Варя, прикрывая его горячие губы озябшей рукой.
Он поймал ее руку, нежно прижал к своему лицу, поцеловал и продолжал:
- Об одном прошу: дай мне слово, что ты пойдешь работать в госпиталь отца. Я буду спокоен. Сделай это ради моего спокойствия.
- Хорошо, Олежка, буду работать у Бориса Всеволодовича. Может, с завтрашнего дня. Провожу тебя на фронт, а сама - к раненым.
Олег почти физически ощущал, как все возрастает в нем чувство любви к Варе, которую он все время видел какой-то новой, открывал в ней новые черты и грани, и этим граням, как в дорогом бриллианте, не было числа.
Пошел мелкий дождь, стылый, неприятный.
- Дождь перед разлукой - это к удаче, - сказала Варя.
И от слов ее у Олега что-то теплое разлилось в душе.
- К удаче, Варенька. Будем верить в нашу удачу.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Вечером 4 октября генерал Гудериан праздновал победу. В жизни так уж повелось: каждая большая удача, а тем паче победа, требует торжественного венца. Радость в одиночку - не радость. Она просится на люди, да к тому же если эта радость окрылена славой.
У Гудериана было преотличное настроение - он имел достаточно оснований для торжества. Шутка ли, после успешного прорыва Брянского фронта вчера, то есть 3 октября, его танки почти без боя и без потерь заняли областной центр России город Орел. Такое событие грешно было не отметить хорошим ужином в кругу друзей и сподвижников. И ужин был устроен для узкого круга высших офицеров, подчиненных командующему 2-й танковой армией.
Сегодня Гудериану звонил фюрер, поздравлял и благодарил. Он сказал, что восхищен успехами 2-й армии. Между прочим Гитлер сообщил Гудериану, хотя тот уже знал, что началось генеральное наступление на Москву с запада и северо-запада. Это означало, что танковые группы Гота и Гёпнера, а также полевая армия Клюге ринулись на советскую столицу. Гитлер сказал: перешли в наступление войска на главном направлении. Эта фраза вызвала ироническую гримасу на лице Гудериана. Выходит, он, Гудериан, не на главном направлении. Ему приказано развивать удар на город Горький, чтобы отрезать Красную Армию от восточных коммуникаций. Если это удастся, то русские окажутся в котле. Он, Гудериан, не уверен, что такой вариант наиболее целесообразен. Зачем удлинять путь и терять лишнее время в бескрайних просторах России, тем более что наступает осенняя распутица? А не лучше ли покороче - повернуть сразу на север и, захватив с ходу Тулу, ворваться в Москву с юга на плечах отступающих русских? Перед армией Гудериана, по данным разведки, нет сколько-нибудь серьезного противника, если не считать нескольких стрелковых частей, которыми командует какой-то генерал-майор Лелюшенко. Не тот ли, что работал в Автобронетанковом управлении? Возможно, хотя никаких советских танков от Орла до самой Москвы разведка не обнаружила. Значит, с юга путь на Москву открыт, и еще неизвестно, господин фон Бок, где будет главное, а где вспомогательное направление в битве за советскую столицу. И пока господа Гёпнер и Клюге будут стучаться в западные ворота, он, Гудериан, взломает танковым тараном южные и первым войдет в Москву. И это будет вполне справедливо. Это его, Гудериана, танки прошли триумфальным маршем по дорогам Польши и Франции. Правда, в России ему пришлось понести серьезные потери в людях и боевых машинах, но несравненно меньше тех, которые понес Клюге от генерала Жукова в боях за какую-то ничтожную Ельню. Зато взятием Орла он компенсировал все предыдущие свои потери. Фюрер восхищен. Должно быть, об этом известно его непосредственному начальнику фельдмаршалу Боку. Недаром же он срочно прислал в Орел своего приближенного - командира танковой дивизии генерал-майора Штейнборна.