считать дюжины петухов и одной курицы. Они были его причудой и страстью.
Весной, как и все жители села, Яловец обзаводился цыплятами. Но оставлял у себя одних петухов. Курочек же относил соседям, менял их на петухов. Петухов у него было ровно двенадцать штук и одна курица. Петухи были разных пород, осанок и оперенья. Еще не родился на свет художник с таким разнообразием в палитре цветов и оттенков, тонов и полутонов, в которые были разукрашены пестрые одежды Антоновых петухов. Их шеи и бока переливались, сверкали, играли, струились, и ни один пернатый не повторял рисунка и цвета другого.
Если б Антон Яловец обладал хоть каплей чувства прекрасного, он, наверно, не раз бы восторженно воскликнул: 'До чего ж красивые, разбойники!' Но Яловец не замечал в природе вообще никакой красоты, и привести в восторг, который был скорее азартом, его могли совершенно иные зрелища. Он загонял петухов в сарай и устраивал там кровавые побоища. Для Антона Яловца не было в жизни более приятного зрелища, чем видеть, как дюжина разъяренных петухов устраивает такую битву, что только клочья летят с их пестрых, многоцветных мундиров. В эти минуты Яловец один, а то иногда со Станиславом Балалайкиным, которого он приглашал посмотреть его 'домашний цирк', усаживался в сарае на специально поставленный ящик и, подзадоривая петухов, в азарте и восторге кричал:
- Так его, стерву! Дай, Наполешка, еще! В голову, в голову бей, дура!!
Петухи имели у него свои имена: Наполеон, Македонский, Черчилль, Маннергейм, Чемберлен, Муссолини, Трумэн, Петлюра, Колчак, Гитлер, Цезарь и даже Эйзенхауэр.
- Ты гляди, гляди, Стась, как Айка лупят! - кричал Антон, толкая локтем Балалайкина, да так сильно, что тот падал с ящика. - Вдвоем набросились. Сговорились, гады! А из-за чего, ты думаешь, воюют?.. Из-за бабы. Они, чертово племя, привыкли, чтоб им дюжину куриц на одного. Тады ему лафа, житуха!.. Любую выбирай. А тут на тебе - все наоборот: одна курица на дюжину кобелей. Вот и дели ее по-собачьему. А они не могут, не научились… Так, ты-ык, Цезарь, тащи фельдмаршала к забору, сволочь этакую!
И Цезарь, огненно-красный, с высоким, в кровавых струпьях, гребнем, с крутым воронено- зеленоватым хвостом, глубоко вонзив свой клюв в мясистый гребень Маннергейма, в белом мундире, забрызганном кровью, склонив его покорную голову до самой земли, тащил с поля боя, где, нахохлившись, свирепо ощетинившись друг против друга, уставившись ненавидящими, налитыми кровью, немигающими глазами, взлетали одновременно вверх остервенелые петухи, стараясь толкнуть друг друга ногами в грудь и нанести удар клювом в голову. Они дрались молча, исступленно, дрались насмерть, а единственная курица, забравшись на шест, испуганно кудахтала, призывая соперников к благоразумию. Но те не слышали ее и продолжали кровопролитную битву на потеху своему хозяину, который сам готов был броситься в побоище, крошить, громить, убивать.
Некоторых забивали до смерти, и тогда приконченный Гитлер попадал в кастрюлю с супом. К весне обычно в живых оставалась половина петушиного войска, но летом состав его полностью обновлялся за счет молодняка, - появлялись новые Наполеоны, Гитлеры, Цезари.
Зина ненавидела петухов. В каждом из них, ей казалось, живет Антон Яловец, кровожадный, бессердечный.
И когда встал вопрос о переезде на квартиру к Законниковым, она твердо решила: петухов не брать с собой - пусть околевают. Сарай, в котором жили петухи, растворила настежь, на дверь хаты повесила замок, положив ключ в условленное место, куда обычно клали, когда уходили из дома. Зерно, припасенное для петухов, высыпала все сразу в сарай: дескать, поедят, а там как хотят. И действительно, меньше чем за неделю петухи съели весь запас своего провианта, а затем, проголодавшись, разбрелись по всему совхозу в поисках хлеба насущного. В совхозе их в шутку называли 'антоновскими женихами'. Прошлявшись день по чужим дворам, к вечеру они возвращались в свой холодный сарай, больше драк уже не затевали, не было причины: курица насовсем ушла из дома, как только кончилось зерно, найдя приют у гостеприимных соседей. Впрочем, постепенно и петухи перестали возвращаться домой, - как говорили совхозные остряки, 'в примаках оставались'.
Федот Алексеевич Котов, пожалуй, чаще прежнего стал захаживать в долгие зимние вечера к Законниковым, и у Зининой дочки появилось много новых деревянных игрушек.
В доме Котова по вечерам два раза в неделю собирался кружок резьбы по дереву. Ребята занимались с увлечением, старались не пропустить ни одного занятия, учителя своего уважали и любили. Здесь были не только малыши, но и старшеклассники. Вырезали шкатулки, пепельницы, рамочки, трубки, вазы, кувшины, настольные лампы. Из пластилина лепили фигурки зверей и птиц и уже по ним вырезали потом из дерева.
Однажды Вера, возбужденная и радостная, пришла к Федоту Алексеевичу вечером во время занятий кружка. Положила на стол 'Комсомольскую правду':
- Вот, наконец-то напечатали.
Котов прочитал заголовок статьи 'Где вы, дети мои?' и подпись 'Вера Титова' и разволновался.
- Что, нашлись? - спросил он тихо, глядя то на Веру, то на ребят, окруживших их и с любопытством заглядывавших в газету.
- Нет еще. Будем теперь ждать, - ответила Вера и заметила, как потухли глаза лесника. Котов не стал читать газету - интерес к ней у него сразу погас. Тогда Тимоша прочитал вслух:
- Где вы, дети мои?
И Вере показалось, что на его слова хором откликнулся весь кружок, которым руководил Федот Алексеевич: 'Мы здесь!'
Потом приходили письма в адрес Котова со всей страны. Их было много. Писали Толи и Гены, потерявшие своих родителей во время войны, писали Пети и Вани, Сережи и Саши, Андрюши и Васи. Присылали фотографии, описывали запомнившиеся события и эпизоды, утешали старика, советовали не падать духом. Но среди писем не было голоса тех, кого искал старый партизан.
Вера помогала Котову отвечать на письма. А он удивлялся, сколько ж их, потерявших отцов. И видел: у всех есть мать, приютившая и воспитавшая их, ласковая, заботливая мать - великая Советская Родина. Больше сотни набралось писем, искренних, взволнованных, с сотней сложных и трудных судеб. Вера поняла: нет в живых сыновей Федота Алексеевича. Но сам Котов такую мысль сердито гнал от себя, - он верил: однажды откроется дверь его хаты, и пред ним предстанут два здоровых, красивых парня и скажут, глотая слезы радости:
- Мы услышали твой голос, отец! Вот мы - Гена и Толя. Нашлись!..
И бросятся в его объятия, а затем сядут у стола и наперебой будут вспоминать, как плыли по реке среди льдин, как у Миши унесло валенки, как в промокшей до последней нитки одежде, жестяно-жесткой, скованной морозом, шли по снегу через линию фронта к своим.
Поток писем вселял в него эту веру и надежду.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Нюра Комарова была единственной в совхозе, с кем Михаил Гуров поддерживал связь. Вере он не писал, решив, что вся эта история с судом и тюрьмой навсегда оттолкнула от него любимую девушку. Не чувствуя за собой никакой вины в деле с Яловцом, Михаил считал себя виноватым перед Верой. В чем именно, он и сам по-настоящему не мог объяснить, очевидно, это было скорее чувство ложного стыда: как- никак, угодил, мол, в тюрьму. Значит, в глазах Веры, думал Михаил, он просто обыкновенный преступник, недостойный ее любви.
В письмах Нюры и Михаила имя Веры ни разу не упоминалось. И вообще это были главным образом деловые письма. Находясь далеко от родного совхоза, Михаил интересовался совхозными делами, спрашивал буквально обо всем: о самодеятельности и о ремонте тракторов, о комплексных звеньях и о подстилке для скота, регулярно ли поливают Незабудки цветы в его квартире, топят ли печку, сколько было