неповоротливым бомбовозом. А Герман со своими шуточками всегда подлетал к ней, как легкий истребитель, с неожиданной стороны.
— Встречаемся у Маркса в три. Лады?
— В три? У Маркса? — растерянно, как дурочка, переспрашивала Анна.
— Да-а-а-а-а, — передразнивал ее Гера, — знаешь такой значок? «М» на палочке. В-о-о-о-т. Как увидишь «М» на палочке, так и стой, облизывайся.
Анна злилась. Она считала себя умной, она много читала, увлекалась философией, в ту пору особенно Анри Бергсоном, учила, кроме естественного для вокалистов итальянского, еще и немецкий, чтобы петь своего любимого Вагнера в подлиннике, и английский — для будущих международных контактов. Но Герман живостью своего ума враз сбивал ее с ног, путал, производя жуткий беспорядок в ее по-военному чисто убранной и аккуратно заправленной знаниями голове. Анна высокопарно представляла себя и Германа воплощением Интеллекта и Интуиции, двумя основополагающими ветвями развития жизни, ее формами и методами познания мира, которые изначально происходили из одной материнской точки космического взрыва, развернувшего весь жизненный процесс мироздания. Однако в процессе эволюции эти две объективно обусловленные формы жизни и познания роковым образом разошлись в разные стороны, обретя противоположные характеристики. Причем Герину интуитивную природу она считала выше своей интеллектуальной, так как последняя охватывала только практические и социальные проявления бытия, а первая была способна на осознание абсолютной природы вещей. В общем, умник Бергсон мог бы гордиться своей дисциплинированной последовательницей.
Так вот, на своем практическом пласте жизненного пространства Анна знала, что Герман наверняка с кем-то спит на гастролях, но старалась не думать об этом, хотя втайне мучительно его ревновала и одновременно брезгливо боялась заразиться какой-нибудь дрянью. Герман показывал ей теперь только витрину своего существования и не пускал дальше, в сумрачную глубину своей жизни. Она это чувствовала, и ей было горько.
Он, однако, дал ей ключи от своей квартиры, и «его девушка» часто сбегала туда от родителей, пока самого хозяина не было в городе. Анна любила лежать на диване, сохранявшем его запах, и читать. Отчий дом стал ее потихоньку тяготить.
Катастрофа разразилась неожиданно. Анна оказалась беременной. Герман пропадал где-то на гастролях в провинции. Делал «чёс». Связи между ними, кроме эпистолярно-телепатической, не было. Звонить домой он ей не мог — родители не подзывали к телефону. Она ждала его звонков у него на квартире, но ему не так часто удавалось прозвониться. Анна впервые должна была принять решение сама. Жениться он не собирался. Ребенок? Но он же ясно сказал: «Получаешь ребенка — отдаешь любовь».
Мама уведомила ее еще раньше: «Учти, ты — взрослая женщина, — неодобрительно делая ударение на слове „женщина“, — и имей в виду: если захочешь выйти замуж за этого уголовника, помощи не жди. Если ты принимаешь самостоятельно решения — самостоятельно их и расхлебывай. Мы тебя любим, ты наша единственная дочь, и мы хотим тебя уберечь от опрометчивых поступков, способных испортить тебе всю жизнь». Папа своей ролью утихомирителя тяготился и во время маминого монолога обреченно косил глаза, ерзал на стуле и вздыхал. А гармоничный дедушка на семейный трибунал вообще допущен не был. Остаться без родительской поддержки было боязно, но главный выбор был все-таки — Герман или ребенок?
Анна сидела в очереди в женской консультации. Рядом с ней шептались две бойкие девицы, поодаль сидела беременная с большим животом. Она была безобразная, раздутая, как жаба, с одутловатым анемичным лицом дауна. Напротив Анны ерзала на стуле красная от волнения девочка-подросток с такой же краснокожей мамашей. Через пустой стул от них трепетала молодая испуганная парочка: бледная девчушка с затравленно озирающимся белобрысым пацаном, и дальше сидела совсем пожилая, лет сорока, женщина с отстраненным лицом приговоренного к пожизненному заключению. Девчонки приглушенно обсуждали:
— Я точно знаю. Настаиваешь хмель и пьешь вместе с аспирином, сидя в горячей ванне. Мне сестра говорила.
— Да… где здесь хмель возьмешь?
— Где-где!.. Бабки на рынках торгуют.
После осмотра Анна робко проговорила, стараясь не глядеть на усталую докторшу:
— Понимаете, у меня мужа нет, а родители…
— Первого абортировать нехорошо, — равнодушно буркнула та, оторвалась на секунду от заполнения карты и, видя мучительную гримасу на лице Анны, добавила: — Ладно, я тебе направление дам, ты сама думай. У меня одна десять абортов сделала, а потом прекрасно родила.
«Нет, просто так прийти в больницу я не смогу. Духу не хватит. Надо попробовать хмель, вдруг получится?» — трусливо подумала Анна и торопливо, словно боясь, что ее кто-нибудь схватит за руку, зашагала в сторону рынка.
«Правильно ли я делаю?» — в смятении думала Анна, заваривая кипятком зелье. Роды представились ей чем-то ужасным. Ребенок может родиться уродом. Да-да. У нее точно родится урод, и она будет всю жизнь мучиться с ним одна. Герман ее бросит, родители отвернутся. Зачем вообще нужны дети? Ну, не будет у нее потомства, кому от этого хуже? Государству плевать. Родителям плевать. Герману плевать. Кому нужна эта новая жизнь? А ведь она может умереть родами. Медленно-медленно из нее уйдет жизнь, и все врачи будут горевать, что погибла такая молодая и красивая девушка. А ее ребенок будет всю жизнь винить себя в ее смерти и ежиться под укоризненными взглядами родных. Брр!.. Какой ужас!
Она пустила горячую воду в ванну и поставила на угол большую кружку с горьким коричневым питьем. Ночью у нее открылось кровотечение, и утром она была уже в консультации. К счастью, там принимал другой врач.
— Девонька, срочно в больницу, у тебя может быть воспаление. Это очень опасно. Ничего, не плачь, ты молодая, все еще образуется.
В тот же день все было кончено, ошеломляюще быстро. С хорошим наркозом за большие деньги. Она долго мчалась на полной скорости по золотым ломаным коридорам бесконечного лабиринта времени, и, когда очнулась, все было далеко позади. Ее честь, вернее то, что она называла честью, была спасена. Она могла лежать со скорбным видом, и сердобольные соседки утешали ее, что у нее, такой молоденькой, еще будут дети.
— Умоляю, отпустите меня, родители ничего еще не знают, и я не хочу их огорчать, — тихо сказала она палатному врачу и, покраснев, протянула ему аккуратно сложенную двадцатипятирублевку.
Какое счастье!.. Все позади!.. Хороший тон сохранен. Все комильфо. Шито-крыто. А если кто и узнает, то она все равно останется мученицей, потерявшей ребенка, а не тварью, втихушку его прибившей. Впрочем, Анна даже не думала о том, что сделала. Не хотела думать. Нравственные принципы, декларированные в ее доме, оказались на поверку одним сотрясением воздуха. Если родители Анны, как и родители Германа, то есть поколение сороковых, росли в душевном согласии с призывами партии, то своих детей они уже воспитали в двойном и даже тройном стандарте — «Говорю одно, делаю другое, а думаю третье». По сути дела, Анна получила мелкобуржуазное воспитание, стыдливо, как фиговым листком, прикрытое коммунистическими лозунгами. В результате к ней не привилась ни коммунистическая, ни буржуазная мораль. В глубине души все ее поколение уже изначально было аморальным. Червяк был в завязи и взрастал вместе с плодом. Возможно, поэтому через десять лет, когда уже никому не нужное покрывало ложной девственности было сорвано перестройкой, перед миром обнажилась истинная природа молодых, энергичных героев нашего времени, с детства освобожденных от каких-либо нравственных принципов, кроме принципа безудержного рвачества. Из десяти христианских заповедей, на которых зиждилось бытие и сознание многих поколений, они выбрали одну-единственную: «Не дай себе засохнуть!»
Анна не хотела задумываться над тем, почему ей совсем не стыдно. Ее пьянили вновь обретенная свобода и острое чувство радости, которое бывает у людей, случайно избежавших жуткой опасности. Теперь она почти каждый день заезжала к Герману домой и все ждала, что сейчас откроется дверь и войдет ее летучий герой. Иногда она представляла себе, как бы они тут жили вместе, втроем, и то и дело всплакивала крокодиловыми слезами. Солнечная и холодная, любимая Анной осень помогла ей справиться с перенесенным потрясением. Зачем думать о таких стыдных вещах, как крохотная жизнь и мучительная смерть человеческого существа, когда впереди твоя собственная — длинная и ясная, как этот октябрь, молодая жизнь, полная радости, учебы, концертов, первых аплодисментов и первого признания, а главное