Ты
— Я… да… приехал, — произнес Джеймс, поплотнее заворачиваясь в свой грязный плащ, на подоле которого был виден оставшийся от пончика белый кружок сахарной пудры, — если вы не возражаете. Мне никогда не приходилось участвовать в… э-э… церемонии…
— Конечно, конечно, мы будем очень рады. — Айрин сморщила нос, изобразив на лице милую улыбку старой доброй бабушки, но я видел, что ее голубые глаза, внимательно изучавшие Джеймса, были холодны как лед, — такой холод могут излучать только глаза старой доброй бабушки. Джеймс Лир обладал какой-то расплывчато-флегматичной красотой, которая для такой женщины, как Айрин, могла служить признаком общего нездоровья, дурного воспитания, склонности к онанизму или неустойчивой психики. Я не исключал, что у человека, чьи детские годы пришлись на десятилетие, когда в моде были цвета спелого апельсина, авокадо и красновато-коричневые оттенки сусального золота, вполне могли возникнуть необратимые повреждения психики.
— А это Мари, моя невестка.
— Привет, Джеймс, — сказала Мари.
Мари была дочерью военного, она родилась на борту армейского санитарного вертолета — факт, всегда вызывавший мой живой интерес, — ее маму не успели доставить в госпиталь, поскольку у вертолета кончилось горючее, и летчику пришлось совершить экстренную посадку на Уэйк-Айленде. У Мари были рыжие волосы, веснушчатое лицо, пышная грудь и несколько широковатые бедра. Выйдя замуж за Фила, она, в отличие от меня, полностью вписалась в семью Воршоу; и, если не считать одного прискорбного факта — ее бездетности, Мари превратилась в идеальную еврейскую невестку. На самом деле она была гораздо более добропорядочной еврейкой, чем муж и его родители. Зажигая по пятницам свечу, она покрывала голову платком, в марте пекла треугольные пирожки [17] и знала от начала до конца государственный гимн Израиля, причем могла пропеть его на чистом иврите. Как и все офицерские дети, выросшие в суровых условиях походной жизни, она обладала ровным характером и особой невозмутимостью, благодаря этим качествам Мари прекрасно ладила с семьей мужа, в которой не было ни одного человека, связанного с другими узами кровного родства, не говоря уж о внешнем сходстве или каких-либо иных общих семейных чертах.
— Ты выглядишь усталым. — Мари слегка потрепала меня по щеке.
— В последнее время приходится много работать. — Я тяжело вздохнул. Интересно, насколько хорошо она осведомлена о том, что произошло между мной и Эмили.
— Как твоя книга?
— О, отлично, просто великолепно, на днях закончу. — Если мне не изменяет память, впервые Мари услышала эту фразу в день своей помолвки с Филом Воршоу. — А у вас все готово? Запах восхитительный.
— Более-менее, — сказала Айрин. — Столько хлопот, просто голова кругом. Но Мари
— М-мм, да-да, конечно, — промычал я. Интересно, она насмехается надо мной? Как и большинство наркоманов, я тратил массу времени и сил, размышляя над тем, что кроется за невинными фразами окружающих и не смеются ли они надо мной. Но ни в голосе, ни в выражении лица Айрин не было и намека на насмешку. Однако это вовсе не означало, что она не смеялась надо мной. До выхода на пенсию Айрин тридцать лет проработала в частном агентстве, которое снабдило чуть ли не все бездетные семьи штата Огайо приемными малышами из Кореи, и умела поддеть человека, сохраняя при этом каменное выражение лица.
— Так что грех жаловаться, — произнесла она с трагическим вздохом и, привычным жестом сунув руку в карман своей блузы, извлекла из него фигурку шоколадной курицы, завернутую в блестящую желтую фольгу. Она отогнула края фольги, как будто это была банановая кожура, и аккуратно откусила курице голову. — Уж все лучше, чем подыхать от скуки.
— О боже, Айрин.
— Да, — продолжала Айрин, тщательно пережевывая куриную голову, — и как я могла поддаться на его уговоры и оставить наш дом на Инвернесс!
Все эти годы Айрин чувствовала странную нежность к своему двухэтажному домику из серого кирпича — самому маленькому и невзрачному на всей Инвернесс-авеню. Когда дом, наконец, удалось продать, Айрин радовалась больше всех. Но после переезда в Киншип в воспоминаниях Айрин дом приобрел какой-то мифический облик и величественные пропорции разрушенного Иерусалимского храма.
— Я знаю, Айрин, для тебя переезд оказался непростым шагом.
— Очень непростым, — сказала Мари, обращаясь к Джеймсу.
— Но, кажется, я уже говорила об этом, не так ли? — Айрин подмигнула Джеймсу и печально покачала головой. Посвятив свою жизнь решению демографических проблем тысяч семей в разных уголках Западной Пенсильвании и штата Огайо, сама Айрин словно по иронии судьбы оказалась вдали от своих оставшихся в живых детей, на окраине городка-призрака, рядом с мужем, который большую часть времени проводил в будке, занимаясь конструированием каких-то загадочных электрических схем и строительством особо прочных гнезд для ласточек-береговушек.
— А где все остальные? — спросил я, озираясь по сторонам. Возле тостера на блюдце из китайского фарфора стояла поминальная свеча, о которой говорил Ирвин. Огонек, слабо мерцавший в стеклянном стаканчике, наполненном студенистой массой, казался бледным и неподвижным. Сбоку на стаканчике был прилеплен маленький ядовито-оранжевый ярлычок с напечатанными на нем цифрами: $0.75.
— Дебора загорает на пирсе, — ответила Айрин, проследив за моим взглядом. — От нее
— Естественно. Играет с Гроссманом, — сказала Мари. — Вчера ночью мистер Гроссман опять сбежал.
— Мистер Гроссман? — с интересом спросил Джеймс. — Кто это?
— Со временем узнаешь. — Айрин устало закатила глаза. Затем посмотрела на меня и произнесла многозначительным тоном: — Ну, а где найти Ирвина, ты, надеюсь, и сам знаешь.
— В будке у ручья.
— А где же еще?!
— Тогда, может быть, мы пойдем туда? Поприветствуем хозяина дома.
— Отличная мысль. — Айрин отвела тыльной стороной ладони упавшую ей на глаза влажную прядь волос и беспомощно развела руками, показывая на кастрюли, миски, сковородки и яичную скорлупу, разбросанную по всем столам и прочим горизонтальным поверхностям, какие только нашлись на кухне. — Боюсь, мы провозимся до глубокой ночи.
— Да брось ты, — сказала Мари, — все не так страшно.
— Твоими бы устами… — Айрин перевела взгляд на Джеймса. — Кстати, сколько тебе лет?
— А? Что? — переспросил Джеймс, оторвавшись от созерцания крошечного, почти невидимого огонька, который семья Воршоу зажгла в честь очередной годовщины смерти Сэма Воршоу. — Двадцать. Скоро двадцать один.
— Ну что ж, значит, ты самый младший. — Айрин пыталась сохранить непринужденно-деловой тон, но ее голос едва заметно дрогнул, словно в голове у нее никак не укладывалось, как же такое могло случиться, что самым младшим в их доме оказывается этот двадцатилетний незнакомец в грязном плаще бездомного бродяги. Из сострадания к Мари мы с Айрин старались не смотреть в ее сторону. Я вдруг со всей ясностью понял, что отныне вся ответственность за рождение внука тяжким бременем ложится на плечи Мари. — Во время седера тебе придется задавать Четыре вопроса [18].
— С удовольствием, — отозвался Джеймс, поплотнее запахивая полы плаща.
— Вот Фил-то обрадуется, — улыбнулась Мари, ее голос тоже слегка дрогнул.
— Ну и хорошо. Пойдем. — Я положил руку на плечо Джеймса, и мы направились к выходу. На пороге прачечной я остановился. — О, кстати, — произнес я небрежным тоном человека, убежденного в том, что его семейная жизнь — сплошное безоблачное счастье, — а где Эмили?
— На пирсе, — сказала Мари, — они вместе с Деборой, болтают о чем-то.