– Здесь останутся: я, Пантелеус и раненые. Дайте немного оружия. Остальные – берите факелы, сейчас в поход. На дальний участок. Стоун командует. Джови. Добить. Иначе за ночь уйдёт.
– Факелы не брать! – начал распоряжаться назначенный мной Стоун. – Ночь лунная, света вдоволь. А с факелами мы – как мишени…
(Это так, это правильно. Здесь я не сообразил. Энди прав. Но даже если бы был не прав – моё дело – молчок: теперь он командует и он отвечает.)
– …Тамба! Если кто-то из твоих знает дорогу к дворцу дона Джови – ставь первым, пусть ведёт. Только рубаху дай ему белую. Вашу чёрную кожу в двух шагах не видно. О-о-ойс! Джентльмены! Готовы трудиться? Тогда потрудимся, братцы!
Ушли. Растворились. А позади у них – бессонная ночь, потом тяжелейший, неистовый день, в который нарубили две нормы сахарного тростника, а потом – битва в зарослях, стражники, псы и мушкеты. И ещё они держатся на ногах, и отправились в ночь на новую злую работу. А я остался. И тошно, и стыдно, и пакостно мне. Хотя все видят, что по пояс в крови, и уже не боец я, и не командир, но всё равно – они ищут смерть в чёрном поле, а я вот сижу у костра…
– Съешь вот этой вот травки, Томас!
(Я вздрогнул от неожиданности.)
– Зачем?
– Уйдёшь ненадолго в приятный и призрачный мир. Мне нужно вырезать из тебя картечины, так, чтобы ты не почувствовал боли.
– А, это когда изо рта – пена и глаза закатываются?
– Ну да. Что здесь такого? Боли не будет, и я спокойно заделаю раны. За лицо не волнуйся, сошьём так, что останется только полоска…
– Не надо травы. Так вырезай.
(Пена, глаза. Как бы не так! Вот ведь, бывшая пленница уже подошла, и приготовилась помогать, и
–
– Ну-ну, хорошо. Терпи, если хочешь. Тем более что они там не глубоко…
Он осторожно, сквозь вздувшиеся на коже бугры, нащупал картечины (я скрипнул зубами), принял из её рук и облил чем-то нож.
– Кричи! – потребовал он.
Я посмотрел с изумлением.
– Выкрикни. Воздух из лёгких сгони. И терпеть приготовься – на секунду, не больше!
Я крикнул.
– Не так! Громко и резко!
Вот вам, громко и резко…
И едва только истаял выдох – с капустным хрустом клюнул в грудь нож, я задохнулся – ещё, ещё закричать, – но нет, воздух выдохнут, я нем и убит, боль длинным когтем прошла до глазниц, в самый череп. Хлынула кровь, а Пантелеус ребром ладони надавил и повёл – и с кровью вытолкнулся чёрный свинцовый шарик. Ах, какая же лёгкость пришла после боли! Но всё это ударило в затылок, словно дубиной, и я не вскричал, а нарочито громко расхохотался.
– Вот и славно, смеёмся, смеёмся, – пыхтел Пантелеус и вдруг, взявши руку, ткнул нож и в неё!
Но здесь уж полегче, терпеть уже можно. Только слабость пришла. Обжёг раны терпкий, горячий настой, и всё онемело, и как шили раны – я уж не помнил. Зашили и щёку, и вместо бинтов налепили клейкой мази какой-то, и лекарь – злодей, напевая, подкрался к следующему, а помощница его, с тем же гордым лицом, присела в реверансе, а я, шатаясь, навёл последний штрих на ночную, написанную огнём и болью картину: протянул ей руку. Как на светском приёме, не раздумывая, она дала мне свою – движением безупречного этикета, и я поцеловал её, тронув запёкшимися, в крови, сухими губами. Она снова присела, и взгляд, и улыбка! Да, ради такого вот света, исходящего от женщины, стоит и жить и терпеть. Алле хагель!
Проснулся я поздно. Лагерь гудел, словно улей. Рядом с циновкой, на какой я лежал, сидели Стоун, Бариль и Тамба. Я приподнял чугунную, с распухшей щекою голову, посмотрел.
– Не взыщи, капитан, – устало, тоскливо выговорил Энди. – Дон Джови ушёл.
– Остальные? – спросил я, едва ворочая деревянным языком.
– Остальных положили всех. Двадцать девять. Питомник с собаками вырубили начисто, даже щенков. Ромоварню не тронули. Цел и дворец. Там сейчас Пантелеус, нашёл в кабинете у дона бумаги, читает.
– Джови… в лесу?
– Нет. Мчался до самого моря. Один за другим его стражники оставались в заслонах и бились насмерть. Верные псы. Последний пал возле самой воды. Там была у них спрятана шлюпка. На ней он уплыл. Один, без оружия, ночью. По-моему, ранен.
– Уплыл не в Адор?
– Очень возможно.
– За “Дукатом” следить!
– Уже сделано. Готлиб Глаз с подзорной трубой сидит на скале над Адором, с ним двое ещё, с лошадьми.