– Болшевик добра.
– Есть добра, – отвечаю, – Ленин!
Он опять карточку показывает, кто-то снят молоденькой:
– Ми братер, слать земля Архангель.
У меня сердце отдало, как из-под снегу трава выскочила:
– О, верно, верно! Бесчисленно на войны пало молодых да именитых, а мне, старой гагары, что не помереть! Удалы да пригожи безвестно кучами валяются по дорогам, а я, грязна ворона, буду шириться на славном буеве, под приметным вересовым кустышком…
Он еще меня утешат: сухой листик в яму бросил, на меня указал. Опять поняла:
– Верно, верно! Лист не тужит, что завял да с ветки упал. Так и старой человек. Я, дитя, не хочу на могилу обидеться, а о том тужу, что начальники ваши – звери-съедники. У нас Ленин каплю пота славит и мозолистым рукам честь воздает, а вы истребляете честной труд. Сожгете Заозерье либо до окладного бревна раскопаете. Сколько мастерства пропадет, сколько богатства! Полы, потолки, рамы, двери, лавки, столы, бороны, сани, ушаты. Работано все гладко да чисто, тесано да строгано. Сколько у моего Офони ловушек на зверя, на рыбу, сети, верши. Два стула венских… Сколько он работал, как трудно заводил…
Кто знает, много ли понял неруской-то. Я его поблагодарила за хлеб:
– Мне совестно у вас брать. Вас, верно, самих хлебна нужда из-за моря выгонила?…
Он это не понял.
Во вторник по пояс выкопала. Я все эти дни в памяти собрала. В какой день что было, все помню.
Со вторника на среду западной ветер переменился на север. Ночью вызвездило да пал мороз. Знай бревна лопаются. Сижу под половиком, как кукла, зуб до зуба не доходит. Хорошо бы эк до смерти затрясло… Не поспела помереть, живу отомкнули.
В избы солдатишшов толсто. Накурили – окон, не видно. Болота подмерзли, дак разведка за озеро походит. Каськов тоже сряжен по-дорожному. На столе планы, начальники карандашиком пишут, волость именуют. Меня горе берет: «Не наших ли убивать походят?»
Солдаты вышли, Каськов говорит:
– Не взялась за ум, Немирова? Застрелю середи полу!
– Стреляй! Помереть нашему брату краса.
Неруской в медалях на меня поглядел:
– Что есть краса?
– Как не краса. В лесах замерзать не надо, у сплава тонуть не надо, с землей биться не надо, начальников бояться не надо, водку пить не надо, драться не надо, реветь не надо.
Неруской в очках ко мне подошел, стал возле носу рукой водить, мне велел за его пальцем глазами ходить. Вверх, вниз, вправо, влево… Верно, доктор. Засмеялся, сел. Им нечего делать, они вымышляют надо мной. Каськов говорит:
– Немирова, я буду в отлучке до воскресенья. Захочешь жива остаться – укажешь тайники, а нет – к понедельнику тебя кончим.
– Мне-то что, кончай. У меня не дети малы.
С этого часу стала сила худо забирать. Яма глубока, глыбы тяжолы, выздынешь лопату, глина обратно.
В среду я до подпазухи в землю ушла. При звездах домой увели.
А в каськовску квартиру неруской с медалями перешел. Песня да плясня учинилась для новоселья. За полночь топтались да гайкали. «Что же, – думаю, – неужели не вспомнят, что под полом старушонка мерзнет, как торокан?»
В четверг к допросу уже не водили, неруской начальник приказал могилу кончать. Четвержной у меня был прощальной день… В последний раз деревней иду, некому слушать, а не могу в себе жать:
До Мертвой горы шла – пела. Что вижу по пути, с тем и прощаюсь. Часовой незнакомой, а не унимат: командиров нету близко.
На морозе не будешь тихо шевелиться. Засветло пошабашила. Глубока, суха, хороша могилушка… Сама вынуться не могу, часовой за руку вытянул… Перед глазами вся красота поднебесная. Зимня заря догорат, и озеро видать, и тундру, и лес. А за плечами – земля, мати всех, ширит на меня многоядными устами…
Пора с белым светом проститься. Всему стала кланяться:
Внученько Офонасьюшко! Ты маленькой был, бабки дома нет, – все на окошке сидишь да ждешь.
Мне бы жалобиться негоже, да домашности жалко, деревенских жалко… А воротятся, дак они где будут