Три дня заяц жил положенной ему свыше жизнью. А на четвертый заскучал: ни кофе, ни докторской. И вернулся.

И уже назавтра директриса детсада самолично доставила Ваньку Грозного в Москву к бывшим владельцам, везя его в собственном чемодане, который не пожалела для блага общества, просверлив в нем дырки, чтобы заяц в электричке не задохся.

Придя с работы и увидев зайца, Алена спросила леденящим душу шепотом:

– Опять?

– Ну куда же его деть? – робко сказал Иван Прокофьевич.

– В жаровню, на рагу! – топнула сапожком Алена. – Рагу из зайца! Будет, как у Дюма. В его романах всегда фигурирует рагу из зайца.

– Нет, – сказал Иван Прокофьевич, – он член семьи.

– Тогда семьи из одного человека. Я ухожу, – сказала Алена и пнула Ваньку Грозного с такой силой, что он отлетел, как футбольный мяч в пенальти.

– Уходи, – сказал Иван Прокофьевич, – он член семьи.

– Тогда семьи из одного человека. Я ухожу, – сказала Алена и пнула Ваньку Грозного с такой силой, что он отлетел, как футбольный мяч в пенальти.

– Уходи, – сказал Иван Прокофьевич. И Алена ушла от Соконина.

«Конечно, я сказал „Уходи“, потому что ты ударила животное, и я понял, как ты можешь быть жестока. За минуту до этого я хотел сказать тебе совсем другое. Ты потом, выдергивая из шкафа свои платья, кричала, что я свихнулся, что ушибленный заяц мне дороже семьи, жены, нормальной человеческой жизни. Что из-за зайца могу выгнать жену на улицу. Ты же понимаешь, что я молчал вовсе не в подтверждение твоих слов, а потому, что мне стыдно было за твою ложь: ты же знала уже и раньше, что собираешься бросить меня, что не любишь. Но все-таки я сказал „Уходи“, потому что ты ударила Ваньку Грозного…»

Привычка разговаривать с Аленой в жанре длинных мысленных монологов выработалась у Соконина давно. Но после ухода жены вообще все иные формы мышления оставили его. Правда, он мог еще думать о работе. Но если он не размышлял о предметах чисто научных или не обдумывал план очередной статьи, кинофильма, он длил свою нескончаемую речь.

Каракумы были идеальной аудиторией для этих монологов – желто-серая зыбь с внезапно рушащимися с темени барханов пескопадами, пришепетывание на бегу клубков перекати-поля, смотанных из жестяной пряжи колючек, дрожь шмыгающих ящерок, которые, мелькнув, оставляют у ног на песке бюрократическую закорючку своей росписи, – все это не отвлекало, оставляло один на один с мирозданием, слепленным из гофрированного песка.

В Каракумах Соконин ездил без провожатых, сам ведя брезентовую кибитку «газика». Он был один, и монологи некому было прерывать.

Как некстати, боже, как некстати увязался товарищ Махтумкулиев, ответственный товарищ из республиканской газеты, в эту поездку на кладбище черепах! Он так и представился.

– Товарищ Махтумкулиев. От имени прессы республики и всей республики целиком мы приветствуем вас на нашей гостеприимной земле. Большая честь, что вы приехали. Вас уважает все население. Я лично буду вас сопровождать на место подготовки кинофильма, мне поручили товарищи из руководства. Вас очень уважают в нашей солнечной республике. Хоп!

На костре, сложенном из саксауловых веток, охотник Берды варил плов. Продукты для плова товарищ Махтумкулиев взял с собой из Ашхабада, Берды прихватил по дороге.

Возле костра товарищ Махтумкулиев расстелил кошму. Для комфорта гостя, а также, чтобы не пачкать выходного черного костюма. Поскольку он сопровождал высокого гостя, товарищ Махтумкулиев был обмундирован как для похода во французскую оперу. Или для похорон.

Голой веткой охотник Берды помешивал костер.

– Товарищ Берды имеет восемнадцать детей, – сообщил Махтумкулиев и рассыпался мелочью смешков. – Он только старших четырех знает, как зовут. Верно, Берды-ага?

Берды мешал костер.

Лежа на кошме, Соконин видел, как круглые окатанные спины гор, их хребтов, точно сведенные предсмертной судорогой тела гигантских ящеров, извивались там, ниже по всему видимому глазом пространству. Голые, серо-желтые мертвые горы, мертвые смертельностью неведомой умершей планеты. Неземной пейзаж.

У подножия гор такая же серо-желтая земля пузырилась миллионам и крохотных и побольше серо- желтых холмиков. Черепашьи панцири, панцири мертвых черепах. Со всех окрестных мест черепахи сползались сюда умирать. Это был их последний приход и кладбище на все времена.

Миллионы черепашьих душ, замурованные в клетчатые саркофаги собственных панцирей, обступали Соконина.

Шло к закату, и выпуклое, как черепаший панцирь, солнце старалось примоститься в углублении горного хребта, чтобы тоже умереть на этом древнем фантасмагорическом погосте. С раскаленного солнечного панциря алые потеки оплывали на макушки гор, пачкая их кроваво.

И в соконинском сознании сразу всплыло другое: Айерс-Рок, Улуру, – как звали этого гигантского кварцитового зверя австралийские аборигены.

До рассвета каменное чудище, развалившееся на блюде плато, бывало темно-голубым, напоминало спящего тюленя. Закат сдирал с тюленя кожу, кровавая глыба дыбилась над редколесьем казуарины и акации малга. Акация малга тоже напоминала здешнее, каракумское: поросль саксаулов.

Тимоти Брандт, профессор из Канберры, сказал:

– Улуру – не верблюд. Сбоку его не оседлаешь, нужно лезть с хвоста.

Оба полезли с хвоста, и подъем длился несколько часов. Еще час почти недвижно стояли на хребте Улуру: перед ними точно шехерезадовский мираж кварцитового останца – Катаюты. Зодчество ветров, солнца и времени было изобретательней и трудолюбивей работ своего соперника – человека в любых краях земли.

Тимоти так и сказал:

– Слава природе-зодчему!

– Слава редакции «Декады», давшей мне командировку в Австралию! – сказал Соконин.

Слайды рассветного и закатного Улуру получились, и сейчас, в Каракумах, Соконин их мысленно смонтировал.

– И все-таки вы могли бы заняться чистой наукой, – сказал Брандт.

– Поздно, – улыбнулся Соконин. Не стоило объяснять Брандту, что, окончив биофак МГУ, он вовсе не собирался заниматься журналистикой, что его дипломную работу один из научных журналов объявил буржуазной и лженаучной, ибо автор статьи сводил счеты с научным руководителем Соконина. Тогда в «большую науку» Ивана не взяли, пришлось промышлять «Заметками фенолога» и историями из жизни флоры. А вот вырос до обозревателя по науке, в ежедекаднике, так и именовавшемся «Декада».

Соконин мысленно монтировал фильм. Красное сходилось с красным. Но это уже не был закатный бок Айерс-Рока, а застилающие весь кадр песчаные гребни пустыни Симпсона, угнездившейся в центре Австралийского материка. Красный песок был мелким и сыпучим, точно на гигантской терке кто-то натер несметное множество кирпича. С пыльно-зеленых ажурных крон акаций малга в песок рушились зелеными незрелыми плодами стаи волнистых попугайчиков. Соконин записал в блокноте: «Синие, белые, желтые волнистые попугайчики, выведены уже в Европе. На своей родине они изумрудно-зеленые».

Соконин был безучастен к славе. Даже собственная популярность обременяла его. Чья-то известность, слава всегда мешала ему разглядеть человека, она точно многоцветный фильтр искажала для Соконина личностное свечение. Он любил работу как работу. Делая наблюдения, записи, он не помышлял об открытиях.

Красное сходилось с красным. Как потом желто-серое сойдется с желто-серым: туши туркменских гор и панцири мертвых черепах.

Товарищ Махтумкулиев расставлял на кошме пиалы для кок-чая. И пиалушки прихватил. Пиалы и блюдо для плова были изукрашены орнаментом – синее с золотом на белом.

Солнце провалилось в щербину гор, сумерки наступили мгновенно, а рыжий куст костра обозначился явственней. Огонь обгладывал саксауловые ветки, сплевывая на землю набухшие красным почки угольков.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату