19 января
Крещение Господне
Теперь мне предстоит жизнь, существующая только в моем воображении. Я хочу читать книжки, написанные тобой. Из всего, что ты сделала, мне ничего не надо, кроме твоих книжек. Ну хотя бы одну книжку… Читать, отрываясь, смотреть в окно, пить чай, читать. Листать ее за нашим столом, выбирать страницу наугад, читать главу, смотреть в окно, есть гранат. Конечно, я хочу пойти на твою премьеру, конечно, я хочу всего, что было, хочу невозможного, но более всего я хочу читать твою книгу. Я знаю, что найду ее.
– Ты врожденная писательница, – однажды сказал я,- пиши книги.
– О чем?
– Обо всем, что ты мне рассказываешь. Никто лучше тебя не рассказывает о счастье и боли.
– Но разве это интересно? Даже тебе это иногда неинтересно.
– Леночка, мне часто не по себе, это правда, мне так больно иногда и страшно за тебя, что я пытаюсь не слушать, и, несмотря на то, что твой мир трудно вынести, я знаю, что ты рассказываешь о счастье. Если ты все это напишешь, я буду читать не отрываясь.
– А кроме тебя, кто еще?
– Ну кто-нибудь, какая разница, но главное – я. Разве мало?
– Мало.
– В конце концов мы издадим, и это будут бестселлеры. Я знаю, тебе нужен полон зал зрителей, но, уверяю тебя, читателей будет не меньше.
Ты улыбнулась.
– Если я когда-нибудь не смогу играть… заболею или меня вдруг парализует, я, может быть, и начну писать. Ты ведь знаешь, как долго я собираюсь написать письмо, собираюсь неделями, а потом пишу с утра до вечера и, пока не напишу, ничем не могу заниматься. А так – когда мне писать? Между репетициями? В понедельник?
21 января
Кажется, что я попал в какое-то кино. Еще на кладбище промелькнуло, когда клал гвоздики на снег, что все это кино, и
Феклистов Сашка, расчищающий снег рядом с могилкой, как бы намеком: видишь меня, Шерстюк, это ты меня в кино видишь, вот съемки закончатся, вернемся домой, а там Ленка пельмени нам приготовила.
Руки у тебя в муке, ты коснешься моих щек кончиками ладошек и поцелуешь в губы. Налетишь, как бабочка, и упорхнешь. Стук – и улыбнешься. Искорки из глаз попадут в сердце, ты тихо спросишь:
“Любишь, Шерстюк? ” – “Люблю ”.
– Не верю, – сказал я Сашке. – Понимаешь, я все знаю, но не верю. Я не сумасшедший.
– Конечно, нет. Понимаешь, она там, в театре: или на репетиции, или в кафе с кем-нибудь. Да мало ли где!
24 января
Красная свеча у твоего портрета трещит, мама принесла кисель из вишен. Вишни с косточками. Пропали часы, которые мама подарила мне на День рождения, говорила: лечебные. Пропал черный шарф, подаренный тобой. А кем же еще, если я шарфы не покупаю? Еще в больнице № 24 пропал мой черный швейцарский нож, который я купил весной 91-го на Лексингтон-авеню в магазине “ Хоффритц ”. Ножей
“ Хоффритц ” в Москве нет.
Пошел на кухню, покурил, поискал уже не помню что, не нашел…
Ты стоишь у нашей лужи по дороге в Михнево и ждешь меня. Мы идем пешком на электричку. 19 августа 95-го года.
19 августа 97-го года мы шли пешком на электричку. Ты шла последний раз. Сегодня я раскрутил пленку, отрезал два кадра, вставил в рамки, опустил в окошко, увидел, что ты меня ждешь у лужи, и прочитал в левом углу “95 8 19”. На следующем слайде ты идешь мне навстречу в любимой нами березовой роще, за моей спиной поле, за которым Михнево. Вставляю в окошко неразрезанную пленку: “95 8 22”, дача, Евгения Андреевна, Лелька, Никита, тебя нет, ты в Москве, а может, на съемках. В кадре “95 8 23” большая, еще зеленая тыква. Тень, кусты. Потом дача со стороны сада, потом три яблока на красном столе, потом пруд, тот, рядом с нашей лужей. Пруд, где мы любили делать привал и собирать вдоль берега грибы. Мы называли его “ озерцо ”.
Леночка, ну вот почему я тебя всегда ждал, я любил тебя ждать, да? Вечером я свешивался с балкона в Нью-Йорке, курил, проходил час, и вдруг ты появлялась – какое счастье! – с пакетами в обеих руках. Сейчас будем ужинать, примерять покупки и смотреть, что же я за это время нарисовал. А сколько часов я провел на нашем балконе, в доме, где я сейчас пишу! Я любил тебя ждать? И даже последний год, глотая валерьянку? Господи, да все просто – я и сейчас тебя жду.
25 января
Татьянин день, за окном солнце. Надо позвонить хоть одной
Татьяне. Разговаривал по телефону с Ириной Гординой, говорит, что она лежит на кровати, залитой солнцем. Я сказал, что “ залитая солнцем кровать ” – это лучшее, что я слышал за последнее время. Неприхотливо – и всё же лучшее.
Холопову вчера исполнилось пятьдесят лет. Я ему сказал:
– Тебе на самом деле девяносто, телу пятьдесят, а душе двадцать.
– Шерстюк, всё наоборот, всё наоборот.
Я ему пожаловался, как я рассвирепел в художественной лавке в
Петровском пассаже. Английские, голландские и итальянские товары не приспособлены к употреблению, всё дерьмо, это ж надо – гуашь в тюбиках! Да какой художник завинчивает тюбик до конца! Холопов ржет: “Бедный, Шерстюк, завинчивает ”.
26 января
Ну вот, Леночка, я в онкологическом центре – помнишь? – в том небоскребе, который я называл городской дачей Брынцалова?
Академия медицинских наук. Двадцать второй этаж. Гаже места я не видел. А ведь по блату. От персонала тошнит. Это тебе не больница № 24 с бабулями, сестрами, медбратьями и чумными хирургами. Это гадость и пир жлобов.
И не потому, родная, что, судя по всему, у меня оказался, ну в самой ранней стадии, рак, о чем я узнал сегодня, а потому, что тут, где я нахожусь, точно и ненавязчиво сработал метафизический закон: мерзость собирается в кучу, а я, на ж тебе, появился, когда она уже вся собралась и слиплась до безупречной мерзейшей мощи. Если выживу, не знаю, как я по Каширке буду ездить, надеюсь, со смехом и дулей. Я даже здесь побуйствовал, поорал и поломал кое-чего, в меру, конечно. А жаль. А то бы уж свалил отсюда.
27 января
Ума не приложу, Леночка, как я буду жить без тебя, если даже сейчас, когда неведомо, помру я или нет, ничего не понимаю. Я, кажется, еще меньше понимаю, чем в конце августа, сентябре, октябре, – этом земном Страшном Суде. Как же так: так трудно полюбить, а мы полюбили, трудно любить, а мы любили, трудно любить свое дело, а мы любили. Красивы, талантливы, остроумны, веселы да и как похожи при всей непохожести – и вот тебе. Было все… кроме детей.
Пишу наивно и глупо. Ох, не прыгнешь в прошлое – потому не понимаю ни прошлого, ни тем более настоящего. Будущее же… Вот уж чего, наверное, никогда не бывает.
Узнал вчера, что такая болезнь, как у меня, быстро не появляется, скорей всего ей год-полтора, но и так быстро не проявляется, а лишь при соответствующих и сильно выраженных обстоятельствах. Этим обстоятельством являешься ты. А для тебя соответствующим и сильно выраженным обстоятельством являюсь я.
Вся наша жизнь – твоя и моя – плюс ты и я…
Игорь Сергеевич, лечащий врач, сказал Вете, что у меня, верующего и православного, глубоко в подсознухе может быть запрятана надежда на свою болезнь как скорую смерть без всякого самоубийства. Да я и отцу Сергию говорил, что помолюсь, почитаю, преисполнюсь покоя и вдруг – хлоп! – а побыстрей бы дуба врезать, и без всякой подсознухи. Помолюсь и устыжусь. И прежде всего устыжусь, потому что у нас, Шерстюков, подобное – трусость, я имею в виду подобное в том приблизительно положении, в котором я