вразнобой тянули:
— До-о-о-ктор… Здравствуйте… — и кто-нибудь обязательно добавлял слезливо: — Спасительница наша…
Их можно было лишь условно называть больными, они были просто люди, доведенные до порога смерти голодом. Их можно было спасти усиленным питанием, но такого не имелось, и мизерные добавки к положенным порциям только оттягивали их конец. Мать знала, что они могут увеличить срок своей жизни, а увеличить — значит, может, и спастись, если не опустятся душевно, не падут духом, если в них не померкнет вера и надежда. И она старалась вдохнуть в них надежду, заставить взбодриться.
— Потеплело на улице, скоро и весна, — склонялась она над безнадежной, — будем вас щами свежими крапивными кормить. От крапивы-то сразу душа запылает. Стегали вас крапивой-то?
И спешащие голоса в разных углах палаты поддакивали:
— Стегали, матушка… Да еще как…
Серые лица под серыми одеялами. Тусклый зимний рассвет. Тяжелый запах человеческого тела, лишенного упругости и красок. И сквозь эту безрадостную атмосферу, как солнечный луч, высвечивающий и золотящий пыль, кружил, взвивался, трепетал, прикасался к заложенным немощью ушам голос, голос матери, наполненный жизнестойкостью, жизнетворящей энергией.
— Волосы прибери… Что космы распустила… Ведь кавалер, наверно, под окном дожидается, — с грубоватой нарочитостью обращалась мать к бледной девушке. И девушка пыталась улыбнуться, а соседи по койке, словно принимая игру и желая поддержать мать, поддакивали:
— Да уж непременно дожидается.
Все эти разговоры были так бесхитростны и просты, но с этими словами и лекарства, которые выписывала мать и которые — она знала — принесут мало пользы, приобретали особое, магическое значение.
— Ну, голубушка, веселей смотреть, — прощалась мать, заканчивая осмотр.
После ее ухода женщины долго не могли успокоиться.
— Хороший доктор у, нас, — начинала одна.
— Да уж как порошки пропишет, сразу легчает…
— Ие выкарабкаться нам без нее…
— Я как выйду отсюда, свечку за нее богу поставлю…
И действительно, главный врач отмечал, что в палате у матери меньше летальных исходов, да и больные выглядят поживее, чем у других врачей.
В самом конце зимы случилось несчастье: во время обстрела убило сына матери.
Обстрел застал мальчика на улице, и мальчик спрятался в открытую щель. А когда вой снарядов поутих, он высунулся, стряхнул с пальто труху и снег. Щель находилась неподалеку от дома мальчика, и он решил, не дожидаясь отбоя тревоги, добежать до парадной. Его удерживали взрослые, оказавшиеся в щели вместе с ним, но он, крикнув: «Да тут рукой подать!» — выскочил и стремглав бросился к дому.
Он вскочил на каменные ступени, толкнул деревянную дверь парадной и услышал оглушительный разрыв за спиной. Осколки рванулись в сторону, а один, острый, с рваными зазубринами, легко пронзил фанерную перегородку и догнал мальчика уже на пятой ступени лестницы. Осколок ткнулся в розовую мочку мальчишеского уха и, разорвав ее, вошел в глубь черепа. Казалось, мальчик поскользнулся, — с ходу вытянулся на лестнице. И вот сейчас вновь поднимется и юркнет в свою квартиру. Но мальчик не поднимался, а возле уха красные пузырчики крови собрались в капли и густо стали падать на истертый гранит.
С какими только словами боли, отчаянья, веры не обращалась мать к распростертому тельцу сына! Она прижималась губами к ранке, в беспамятстве надеясь, что ее живая плоть сможет остановить неумалимый ток крови. Мальчик лежал безмолвный, и когда до затуманенного сознания матери дошло, что он не встанет больше, она оцепенела, и собравшиеся люди долго не могли заставить ее оторваться от своего сына.
Все, что было связано с похоронами, делали ее родственники. Мать безучастно и отрешенно сидела на стуле, и окружающие стали опасаться за ее разум.
Мать просидела дома и первый, и второй, и третий день. А в больнице ее в эти дни замещала молоденькая врач. В первое утро больные спросили:
— Где наша докторша?
— Она заболела.
И больные заволновались, — а как не придет к ним, а что сделается тогда с ними, а никто лучше ее их огорчений не знает, а кое-кто из старых больных понимал, что слово она ведает такое, мало кому известное.
Им давали порошки, мерили температуру, больные выполняли процедуры добросовестно, но почти все пребывали в беспокойстве и ожидании — когда же она явится, чтобы взаправду их на ноги поднимать.
На вторые сутки состояние больных в палате матери резко ухудшилось, и растерявшаяся Молоденькая врач вынуждена была доложить о происходящем главному.
— Психологический сдвиг… Чем мы ее лечить можем, дистрофию… Только мобилизацией всех внутренних возможностей организма… Верой — как бы сказали идеалисты, — попытался улыбнуться он.
Главный поехал к матери домой. Они работали вместе давно, и главный помнил мать еще хохотуньей-практиканткой.
Он, не произнося слов, обнял ее за плечи и с удивлением отметил про себя, что мускулы ее тела так напряжены, что тело кажется окаменевшим. Он не стал ее утешать — какие слова утешения могли дойти до ее сознания? Он сказал тихо, твердо, повторяя одно и то же по два-три раза, словно вминая слова в ее мозг:
— Слушай меня. Им очень плохо без тебя. Всем твоим. Вчера вечером непредвиденный летальный исход. Им очень плохо без тебя.
Он не называл больных «больными». Он говорил «им», стараясь, чтобы мать сама своим сознанием материализм ровала общие понятия.
Она повернула к нему голову, и главный снова повторил свои слова.
Они возвратились в больницу вместе, и мать, не здороваясь ни с кем, молча прошла к себе в кабинет. Она долго смотрела на себя в зеркало, провела расческой по волосам, пригладила взлохмаченную бровь, привычными движениями надела белый халат и, постояв мгновение на пороге кабинета, двинулась к палате.
— Добрый день, голубушки! — ровно и весело, как всегда, сказала она. И больные, словно действительно при виде любимой матери, суетливо зашевелились, задвигались, заулыбались, заговорили о том, что было в эти дни, запричитали по покойной соседке, заставили мать рассказать о ее недомогании… И снова, как всегда, мать склонялась, поправляла подушки, прописывала лекарства и внимательно выслушивала все, что ей говорили…
А потом, помахав рукой на прощанье больным, она твердо и весело вышла в коридор, опустив лицо, влетела в кабинет, заперлась и, стискивая зубы, зажимая ладонями рот, зарыдала безысходно, страшно, надолго.
— Не трогайте ее, — сказал главный, — это ее единственное лекарство.
…Вскоре прибавили паек, наступила весна, а там и лето; и те, кто пережил зиму, уже не боялись умереть.
Однажды мать, войдя в палату и оглядев своих подопечных, сказала:
— Здравствуйте, больные!
И с ней все обыкновенно поздоровались.
Она была очень хорошим врачом и хорошо лечила, но никогда больше не здоровалась с больными так, как в ту зиму: «Добрый день, голубушки», Потому что это были не просто слова, а в них таилась великая, всепобеждающая, волшебная вера в силу жизни, и она не могла больше эту веру нести в себе, передавая другим, как свою кровь и свое счастье.