того чтобы в этом убедиться, достаточно только иметь глаза, чтобы видеть, и уметь делать сложение. И хотя у всех есть глаза и все умеют делать сложение, никто не хочет пользоваться своим уменьем, и все, словно дятлы, долбят: интересы, интересы, интересы, понимаем, понимаем, понимаем. Но все это самообман: никаких интересов нет, и никто из тех, которые полагают, что понять войну – значит понять интересы, ничего не понимают. Нужно прямо сказать: с точки зрения человеческих интересов настоящая война, чем бы она ни кончилась, никакого смысла не имеет. Разве только для американцев и японцев, которые, ничем не рискуя, высосали из Европы все ее золото. Может быть, какой-нибудь японский философ и думает, что смысл войны – это будущее могущество страны восходящего солнца, которой суждено привить состарившейся Европе новую восточную мудрость. Или какой-нибудь американский банкир, бывший до войны миллионером и рассчитывающий после войны стать миллиардером, усматривает смысл войны в своих миллиардах и в своей роскошной конторе молится черту, чтоб война затянулась подольше. Если такие есть – а чего на свете не бывает! – то они в такой же мере правы, как и те европейцы, которые без умолку трещат о свободных морях и Багдаде…
Чтобы понять войну – нужно себе сказать, что она не имеет ровно никакого смысла, что она есть вопиющая бессмыслица. Такое утверждение – есть начало премудрости, выражаясь высоким слогом: ведь высокий слог разрешается не только тем, кто любит громко кричать и торжественно трубить, возвещая банальности и общие места. Это я, впрочем, не к тому говорю, что мне нужны их глотки и трубы. Я не хочу только, чтоб они думали, что где много крику, там и истина. Громкий голос предполагает только крепкие голосовые связки, здоровые легкие и охоту кричать…
Итак, война есть совершенная бессмыслица: никаких интересов она не преследует, но губит все интересы. А раз так – открывается широкое поприще для догадок, которые имеют уже хотя бы то огромное преимущество пред принятыми рассуждениями, что если они и не соответствуют действительности, то никто никогда этого доказать не может, ибо их никак проверить нельзя. Замечательный греческий поэт писал когда-то: кого боги любят, тот умирает молодым. Бывают эпохи, когда на земле появляется множество юношей, которые богам нужнее и милее, чем нам. И тогда возникают большие войны, подобные настоящей. Молодежь скашивается миллионами – и уходит туда, где ее умеют лучше ценить, чем здесь. В этом смысл войны, а не в том, что у Америки будет больше золота, а у немцев – меньше колоний. Вы не согласны? Можете быть и не согласны – но возразить-то вам нечего. Опять на интересы сошлетесь? Но, я думаю, не мне одному эти бесконечные разглагольствования набили оскомину. Скоро все взвоют от таких разговоров и тогда убедятся, что смысл войны – не в богатствах, колониях или торговле.
О, божественный Платон! Ты любил миф и так искусно умел им пользоваться. Разреши и нам твоим именем говорить что в голову придет и искупи тем свой великий грех: ведь ты выдумал диалектику, и ты хотел, чтобы философы правили государством. Последнее, к счастию, не сбылось, но диалектика правит людьми, и ты наказан по заслугам. Прежде пошлость была только пошлостью, а теперь, по твоему примеру, ее доказывают и называют поэтому истиной!
29
Часть вторая
??? ?? ?????????; ?o ??????????.[64]
1
В чем же сущность той единственной мысли Анаксимандра, которую Провидение так заботливо оберегало от гибели в течение тысячелетий? Древний мудрец полагает, что «вещи», появившись на свет, вырвавшись из первоначального «общего» или «божественного» бытия к своему теперешнему бытию, совершили в высокой степени нечестивый поступок, за который они по всей справедливости и казнятся высшей мерой наказания: гибелью и разрушением. Вещи – т. е. все видимые, существующие предметы: и камни, и деревья, и животные, и люди. Ни камень, ни верблюд, ни орел, ни человек не вправе были вырываться на свободу индивидуального существования. Из сохранившегося отрывка мы не знаем, в каком виде, по Анаксимандру, верблюду или человеку полагалось существовать. В виде ли платоновской идеи или как-нибудь иначе. Может быть, по Анаксимандру, и идеи не имеют права на существование, и их самостоятельное бытие, с точки зрения Платона вполне дозволенное, тоже казалось нечестивым дерзновением родоначальнику эллинской мудрости! Может, ему представлялось, что законно существует только единое и что всякое иное, хоть сколько-нибудь самостоятельное существование, выделившееся из единого и выявившее себя как нечто независимое, уже есть бытие, имеющее начало и, стало быть, в себе самом носящее угрозу страшнейшей казни – конца. Если разрешается в таких случаях, полагаясь на свое «чутье», высказывать догадки – я скажу, что сам склонен именно к последнему предположению. Платон, который, в общем, стоял на точке зрения Анаксимандра, все-таки позволил себе некоторое отступление, проявив ничем теоретически не оправдываемую снисходительность по отношению к идеям. Зато Плотин уже не разделял слабости Платона: отдавая должную дань своему великому учителю и уже прочной традиции платонизма, он всей душой ненавидел каждое проявление индивидуального бытия. Для него единое было и началом, и идеалом, и богом. Он, по-видимому, стыдился не только своего тела, как передает Порфирий, но и своей души. Его жизнь была мечтой и напряженным ожиданием слияния с единым. В упоении экстаза он предчувствовал сладость и восторг надындивидуального существования. В обычном же, нормальном