επιστήμη, πολλα δε ό λόγος — наука есть разум, разум же множественность (Ib. Смотри также V, 8, 11). Разум ссылается, наконец, на необходимость, которой никому не дано преодолеть. Но Плотину необходимость не страшна: необходимость тоже 'пришла после'. Какое бы определение разум ни предлагал — Плотин все отвергает. 'Оно воистину неизреченно'. Что бы ты ни сказал, скажешь непременно частное. Но то, что επέκεινα πάντων, επέκεινα του σεμνοτάτου νου (над всем, над столь чтимым разумом), что от всех отделено, не имеет иного истинного имени, чем что-то иное и ничто из всего (V, 3, 13). Ты должен все сбросить с себя (αφελε πάντα) (ib. 17). Чтобы постигнуть истинную реальность (III, 8, 9) — 'разум должен как бы отступить назад' (δει τòν νουν οιν εις τουπίσω αναχωρειν). 'Откуда лучшее у Бога (τò τίμιον)? От мышления или от него самого? Если от разума, то, стало быть, Он сам ничего не значит или мало значит, если же от него самого, то, стало быть, Он до всякого мышления совершенен, и не мышление его делает совершенным' (VI, 7, 37). На наших глазах происходит нечто казавшееся совершенно невозможным. «Проснувшийся» Плотин свалил разум, о котором и он сам, и все до него думали, что он непреоборим. И именно
Целлер, единственный, кажется, из тех, кто говорил о Плотине, решился сказать о нем, что его философия порывает с традициями эллинства — и что 'dem Philosophen das unbedingte Vertrauen zu seinem Denken verloren gegangen' (III2, 482).[221] Но Целлер, по-видимому, не заметил, какое роковое признание скрывается в его словах. Значит, можно доверять, а можно и не доверять мышлению? Значит, разум тоже должен еще оправдаться, предъявить свой Rechtstitel, свой justus titulus? Гуссерль говорит: 'wir werden uns nicht zu der Überzeugung entschliessen, es sei psychologisch möglich, was logisch und geometrisch widersinnig ist' (Log. Unt. II. 215).[222] А меж тем именно то, что логически — нелепо, оказалось, как видно из примера Плотина, психологически, т. е. реально, возможным. Об этом добросовестный Целлер и свидетельствует. Иначе говоря, пределы возможного и невозможного устанавливаются не разумом. Над разумом есть судья и законодатель — и философия, раз она ищет ριζώματα πάντων (корней всего), никак не может оставаться разумной философией — она должна быть επέκεινα νοΰ και νοήσεως.[223] Но как уйти от разума и его власти, как добраться до истинных источников бытия?
Мы помним, что «уйти» от разума Плотин не мог. Ему пришлось δραμειν υπερ την επιστήμη, взлететь над знанием, покинуть ту почву, к которой разум нас приковывает. На рассуждениях и доказательствах не «взлетишь». Все, что хочет быть 'выводом из посылок', мешает взлету. Нужно что-то другое, что-то совсем иного порядка, чем доказательства и лежащие в основе доказательств самоочевидности. Нужно ни с чем не сообразующееся, никого не спрашивающее, не оглядывающееся назад дерзновение. Только такое дерзновение, только неизвестно откуда пришедшая вера в себя и свое высшее назначение (me præstantioris sortis esse), вера, пришедшая на смену привитому мудростью смирению, дала Плотину смелость и силы начать свою последнюю и великую борьбу (αγων μέγιστος και εσχατος) с тысячелетней традицией философии. Пока его запуганное, загипнотизированное, по чти парализованное мудростью Я в самоотречении видело свой высший идеал и, чтоб удостоиться похвалы мудрости, подавляло в себе все живые порывы — не плакало, не смеялось, не проклинало, — разум и разумные истины казались вечными и непреодолимыми. Но наступило пробуждение, рассеялись навеянные сном чары — и человек заговорил свободно и властно. Плотин не то что потерял доверие к разуму — он превратил разум в своего слугу и раба.
Истина лежит по ту сторону разума и мышления — это не разрыв с древней философией, как говорил Целлер, это — вызов ей. Это значит, что действительно существующее отнюдь не определяется самоочевидностями разума, что оно ничем не определяется, что оно само все определяет. Область истинно существующего — есть область безграничной свободы, не «разумной» свободы, навязываемой людьми
