Нам с Крокеттом предстоял поединок — это было неминуемо. Его нахальное требование, не говоря уж о непозволительной манере держаться, оставляло возможность лишь кровавого исхода нашего разногласия. Но да не полумает читатель, что тревога души моей была порождена исключительно
Готовность Крокетта к подобным кровожадным выходкам подтверждалась не только гласными сообщениями, но и его собственным хвастовством. Автобиография представляла собой повесть о подвигах необузданной физической силы.
Этот человек измерял свою славу количеством убитых медведей, истребленных «диких котов» и скальпированных индейцев, а любимым ружьем дорожил до такой степени, что дал ему ласковое прозвище «Бетси».
И все же, несмотря на его провинциальную похвальбу, я не был сверх меры встревожен предстоявшим поединком с Крокеттом, который как-никак проживал последние годы в более утонченной среде политического центра нашей страны, в
Более того, вопреки заметному различию в телосложении, я был уверен в своей способности сразиться даже со столь грозным противником, как Крокетт. Подобно многим
Итак, я вынужден был раз за разом применять навыки кулачного боя для защиты своей Чести, обрушив на очередного подонка справедливое возмездие в виде хорошей трепки.
Словом, пет — как я уже сказал, не тайная тревога о собственной безопасности томила мой дух, лишая ночного покоя и сна, ибо трусость столь же чужда моей природе, как малодушие — природе пантеры. Но меня пожирало беспокойство о судьбе двух возлюбленных творений, драгоценнейших для моего сердца: моей преданной Матушки и ее нежной дочери Виргинии. Сознавая, в какой степени их счастие зависит от моего благополучия, я страдал от мучительного предчувствия горести, в которую мне предстоит их повергнуть.
Достаточно было бы упоминания о грозящей мне схватке с Крокеттом, чтобы возбудить в душе каждой трепет жесточайшей тревоги. Но и скрывать от них истину казалось столь же прискорбным и противным священной атмосфере взаимного доверия и близости, в коей обитали три наши родственные души. Признаться или утаить — вот дилемма, повергавшая мой разум в водоворот тягостной нерешимости.
Так тянулись долгие часы — о, сколь жестокая медлительность! — покуда пред моим усталым взором в погребальном сумраке спальни не материализовалось сияющее видение. Светлые образы моих любимых мерцали во все окутывающей тьме осязаемым блеском опийной галлюцинации.
Я видел перед собой простое, но милое лицо тетушки Марии, которую я обожал как истинную свою
Практические соображения вынуждали отсрочить осуществление этого замысла, ибо Виргиния лишь недавно справила двенадцатилетие, и ей предстояло еще достичь того возраста, который с незапамятных времен принято считать порогом зрелости.
Сидя на постели и всматриваясь в жизнеподобные
Трепетный стон заполнил мой слух, пронзительный, как плач погибшей, терзающейся души. Я дико озирался по сторонам в поисках источника этого пугающего звука, покуда не понял, что исходит он из моих дрожащих уст. Тем временем загробное видение начало мерцать, как угасающее пламя свечи, и рассеялось, словно унесенное влажным ночным ветром, просочившимся в щели моего окна.
Сердцебиение немного улеглось, и я задумался над смыслом явившегося мне жуткого видения. Что прорицало оно? Напрашивалось очевидное объяснение: я не мог,
Поспешно поднявшись с постели, я ощупью пробрался в кабинет и сел: за письменный стол. Грудь набухала тем глубоким поэтическим чувством, кое можно уподобить лишь терзанию юноши, чья возлюбленная скончалась в губительных объятиях чахотки (ибо что может пробудить в нас столь печальные и в то же время поэтические чувства, если не смерть красивой молодой женщины?). Я зажег свой масляный светильник, взял в руки перо и дал исход снедавшей меня страсти в песни, чьи пылкие звуки вполне выражали мою неистовую любовь к драгоценной Виргинии. Строфы, которые я позднее озаглавил «Дорогой сестрице», звучали так: