Нам с Крокеттом предстоял поединок — это было неминуемо. Его нахальное требование, не говоря уж о непозволительной манере держаться, оставляло возможность лишь кровавого исхода нашего разногласия. Но да не полумает читатель, что тревога души моей была порождена исключительно эгоистическими заботами, — о нет, хотя сама по себе перспектива рукопашной с печально знаменитым пограничным «хулиганом» была глубоко мрачной. Дикость забияк из захолустья широко известна и весьма прискорбна. Презрев правила честной игры, которыми руководствуются affaires d'honneur[12] у всех цивилизованных народов, эти грубияны в пылу битвы прибегают к самым варварским выходкам и не останавливаются перед тем, чтобы выдавить глаза, укусить за нос или еще как-нибудь изувечить лицо и тело противника. Я сам имел случай наблюдать кровавый бой без правил между двумя коренастыми кентуккийцами, и в результате этой схватки рука одного из бойцов оказалась так изгрызена, что потребовалась неотложная ампутация.

Готовность Крокетта к подобным кровожадным выходкам подтверждалась не только гласными сообщениями, но и его собственным хвастовством. Автобиография представляла собой повесть о подвигах необузданной физической силы.

Этот человек измерял свою славу количеством убитых медведей, истребленных «диких котов» и скальпированных индейцев, а любимым ружьем дорожил до такой степени, что дал ему ласковое прозвище «Бетси».

И все же, несмотря на его провинциальную похвальбу, я не был сверх меры встревожен предстоявшим поединком с Крокеттом, который как-никак проживал последние годы в более утонченной среде политического центра нашей страны, в milieu [13] которая, несомненно, должна была смягчить его природную свирепость.

Более того, вопреки заметному различию в телосложении, я был уверен в своей способности сразиться даже со столь грозным противником, как Крокетт. Подобно многим талантливым людям (не скажу «гениальным», ибо подобное звание, хотя бы и вполне заслуженное, должны присваивать нам другие), я постоянно навлекал на себя зависть менее счастливых смертных, которые давали исход своим недобрым чувствам в клеветнических нападках. Каждый, кому известна моя подлинная репутация, может подтвердить, что я никогда не оставлял подобные оскорбления безнаказанными, сколь бы силен ни был враг, бросивший мне вызов..

Итак, я вынужден был раз за разом применять навыки кулачного боя для защиты своей Чести, обрушив на очередного подонка справедливое возмездие в виде хорошей трепки.

Словом, пет — как я уже сказал, не тайная тревога о собственной безопасности томила мой дух, лишая ночного покоя и сна, ибо трусость столь же чужда моей природе, как малодушие — природе пантеры. Но меня пожирало беспокойство о судьбе двух возлюбленных творений, драгоценнейших для моего сердца: моей преданной Матушки и ее нежной дочери Виргинии. Сознавая, в какой степени их счастие зависит от моего благополучия, я страдал от мучительного предчувствия горести, в которую мне предстоит их повергнуть.

Достаточно было бы упоминания о грозящей мне схватке с Крокеттом, чтобы возбудить в душе каждой трепет жесточайшей тревоги. Но и скрывать от них истину казалось столь же прискорбным и противным священной атмосфере взаимного доверия и близости, в коей обитали три наши родственные души. Признаться или утаить — вот дилемма, повергавшая мой разум в водоворот тягостной нерешимости.

Так тянулись долгие часы — о, сколь жестокая медлительность! — покуда пред моим усталым взором в погребальном сумраке спальни не материализовалось сияющее видение. Светлые образы моих любимых мерцали во все окутывающей тьме осязаемым блеском опийной галлюцинации.

Я видел перед собой простое, но милое лицо тетушки Марии, которую я обожал как истинную свою мать, превыше того милого, давно покинувшего нас создания, которое дало мне жизнь, а рядом с этим смиренным обликом проступали нежные черты моей милой маленькой кузины Виргинии, к которой я чувствовал самую пылкую приверженность, какую только может чувствовать брат к возлюбленной сестре. Сила моей страсти к этому небесному творению была столь велика, что я не мог бы помыслить себе жизни без ее ангельского присутствия, и потому был преисполнен решимости привязать ее навеки к своему сердцу священными узами брака.

Практические соображения вынуждали отсрочить осуществление этого замысла, ибо Виргиния лишь недавно справила двенадцатилетие, и ей предстояло еще достичь того возраста, который с незапамятных времен принято считать порогом зрелости.

Сидя на постели и всматриваясь в жизнеподобные фантазмы, проплывавшие и пульсировавшие перед моими бессонными очами, я стал замечать медленную, но очевидную перемену в лице моей ангелоподобной Виргинии. Постепенно, однако с роковой неотвратимостью, живой цвет безупречной кожи сменился тусклой и мертвенно-бледной окраской, губы, цветущие первым цветом юности, иссохли и вытянулись, пухлые щеки стали восковыми и запали, безжизненная бледность растеклась по широко распахнутым, подернутым влагой очам, по небесным светилам, которые лишь мгновением ранее сияли чистейшим небесным светом. Мои же глаза расширились в изумлении, я задыхался от несказанного ужаса, который и сейчас едва могу описать. Жуткая метаморфоза совершалась у меня на глазах, и чудный облик возлюбленной Виргинии, кузины, сестры моей души, невесты, неотвратимо преображался в чудовищное видение бледного, безжизненного трупа!

Трепетный стон заполнил мой слух, пронзительный, как плач погибшей, терзающейся души. Я дико озирался по сторонам в поисках источника этого пугающего звука, покуда не понял, что исходит он из моих дрожащих уст. Тем временем загробное видение начало мерцать, как угасающее пламя свечи, и рассеялось, словно унесенное влажным ночным ветром, просочившимся в щели моего окна.

Сердцебиение немного улеглось, и я задумался над смыслом явившегося мне жуткого видения. Что прорицало оно? Напрашивалось очевидное объяснение: я не мог, не смел извещать своих любимых о предстоявшей мне битве. Мысль, что я подвергнусь физической опасности, поразит их нежные сердца смертельным ударом. Я должен принять это испытание один на один.

Поспешно поднявшись с постели, я ощупью пробрался в кабинет и сел: за письменный стол. Грудь набухала тем глубоким поэтическим чувством, кое можно уподобить лишь терзанию юноши, чья возлюбленная скончалась в губительных объятиях чахотки (ибо что может пробудить в нас столь печальные и в то же время поэтические чувства, если не смерть красивой молодой женщины?). Я зажег свой масляный светильник, взял в руки перо и дал исход снедавшей меня страсти в песни, чьи пылкие звуки вполне выражали мою неистовую любовь к драгоценной Виргинии. Строфы, которые я позднее озаглавил «Дорогой сестрице», звучали так:

В тот час, когда явилась ты на свет, С небес к тебе явились серафимы На крыльях огненных, неся привет Тебе, превыше всех любимой, — Как некогда к Младенцу шли цари. И ты меня сверх меры одари Свободою от скорби и тревоги И раздели тот дар, что дали боги. Любовью сердце сражено, Жизнь за тебя отдать готово, Хоть ты моею стать женой, Дитя, пока не держишь слово. Хоть, кажется, еще далёко —
Вы читаете Nevermore
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату